Скворец №17 (рассказы)
Шрифт:
По субботним вечерам в клубе устраивались танцы. Музыки было больше, чем надо, — репетировал детдомовский оркестр, чаще всего два-три человека, саксофон, музыкальные тарелки, пианино, на котором Эдик Коновалов мог играть что угодно и даже фантазировать. Здесь, на танцах, завязывались дружбы, ребята учились вальсам, фокстротам и танго, тогда ещё не вышедшим из моды. Девочки приходили разодетые, с чуть подкрашенными губами и подведенными глазами, в туфельках, которые не значились ни в каких детдомовских ведомостях. Воспитатели не беспокоили, — уложив малышей, они уходили, оставляя ребят резвиться до самого поздна. Танцы эти назывались вечерами отдыха, и Санька был их усердным
Санька дождался окончания танца, вышел из-за колонны, чтобы потолковать с Чукалдиным по душам, но его опять подхватила Инка Савельева и потащила в круг. Она была отходчива и не помнила обид, однако настырность её превышала всякую норму.
— Сгинь! — шепнул он, ища глазами Сойку, но подойти к ней не успел — начался новый танец. Сойку увел Генка Всточкин и закрутил ее, как заправский танцор.
— Ну, аппендикс, мы с тобой ещё поговорим! — процедил сквозь зубы Санька, несказанно удивляясь: Сойка и на Генку смотрела, как на родного, и это уже попахивало предательством. Саньке стало душно в клубе, он выскочил на крыльцо и увидел малышей, прилипших к окнам.
— Брысь! — крикнул он.
Малыши разлетелись, как воробьи, а Санька, замирая от стыда, приник к окошку и встретился глазами с Никой, искавшей ого в темноте двора. Он нагнулся и продрался сквозь кустарники к беседке. Что же это получается, с тоской подумал он, чувствуя, как забота о сестренке все больше поглощает его. Кто там снопа охмуряет ее? Он поднялся на носки, но ничего не увидел. Тогда ухватился за карниз беседки и вскарабкался на покатую крышу. Там он, разогнувшись, взялся за ветку ясеня и вгляделся в окно. На этот раз возле Сойки увивался Витька Синягин, сельский паренек, всегда непрошеным являвшийся к ним на танцы. И на него Сойка смотрела, как на родственника, и это становилось уже невыносимым. ещё поселяне эти зарятся на их детдомовских девчонок!
— Я вот тебе покажу, куркуленок!
И замахнулся рукой, да так, что крыша вдруг поплыла под ногами, закачалась и запрокинулась в небо. Он рухнул вниз, ударился головой о цветочную тумбу, схватился руками за лицо и побрел вперед, склоняясь от боли…
Сорокин сидел возле кровати, широко раскинув колени, и рассматривал Саньку, перевязанного бинтами.
— Ну-ка сожми руку в локте. А теперь собери пальцы в кулак. А улыбнуться можешь? На-ка попробуй яблоко откусить — больно? А я-то думал…
Сорокин был разочарован.
— Вот у меня посмотри… — Он расстегнул рубаху и обнажил на груди рваный, вишневый рубец невероятной величины. — Что скажешь? — Сорокин потрогал рубец с уважением. — А теперь сюда посмотри. —
Санька смотрел на директора одним глазом и облизывал сухие губы. Ему было хорошо. Сорокин по деликатности ни о чем не расспрашивал, никуда не торопился, хвастался ранами, о которых Санька уже знал, как и знали другие ребята, потому что не раз купались вместе, и ребята всякий раз без стеснения водили пальцами по искромсанному телу директора, а потом слушали, разинув рот, как его шарахнуло воздушной волной и забросило на крышу. Санька корежился от боли, бинты горячо стягивали заживающие раны, но он все же улыбался, слушая быстрый говорок Григория Александровича, видя его узкое с горбатым носом лицо, его хитрющие, жизнерадостные, добрые глаза.
— К тебе тут девочки набиваются, и твоя сестренка, между прочим. Ты как к ней относишься? Не обижаешь ее?
Санька промолчал.
— У нее, ты ведь знаешь, недавно мать умерла, — Григорий Александрович вздохнул. — И, кроме тебя, у неё нет никого…
Санька отвернулся, чувствуя, как его заливает горячим волнением.
— Ну ладно, я пошел…
Санька вскинулся, чтобы что-то сказать ему, но так ничего и не сказал. Он и сам толком не знал, как сказать о том, о чем с болью думал все это время: до чего же это худо, когда люди не знают родных, и что неправильно, когда родители бросают своих детей, и что каждый должен знать, от кого он произошел и кого оставит после себя, и было бы совсем тошно, если бы не было таких людей, как Григорий Александрович.
Вечером, после ужина, к Саньке снова пришел Сорокин. Он подвинул на постели подушку, повернул Саньку боком и стал расставлять па шахматной доске фигуры. Оба они были участниками турнира, который длился вот уже месяца три и пока ещё не мог закончиться, все игроки должны были сыграть друг с другом по четыре партии, а он, Санька, и Григорий Александрович сыграли только две и пока с ничейным счетом. До самого поздна в изоляторе горел свет. За окнами кто-то шумел, кто-то заглядывал, кто-то смеялся, но игрокам было не до них. Григорий Александрович потерял ладью за слона и отчаянно сопротивлялся, а Саньке надо было во что бы то ни стало прижать его, а это было непросто, если для каждого движения приходилось поднимать руку, затянутую бинтами, разгибать её в локте и переставлять фигуры с одного конца доски на другой…
Завтрак Саньке принесла Сойка. Она придвинула стул с тарелками и присела на краешек койки, украдкой глядя на его забинтованную голову.
Санька повернулся, вытащил руку из-под одеяла и попытался взять ложку. Она присела рядом и заботливо задышала на него.
— Я покормлю тебя, ладно?
— Я сам… Ты подними подушку…
Он пропихнул ложку в рот и скривился, а после третьей ложки отставил тарелку, чтобы отдохнуть.
— Ты в шахматы играешь?
Сойка покачала головой.
— А в шашки?
Она опустила глаза.
— Что ж ты неграмотная такая…
Сойка вытащила из-под матраца носовой платок, носки и рубашку.
— Это я заберу с собой. Я постираю.
— Не уходи ещё, посиди… Я вот телевизор не смогу посмотреть, а сегодня «Динамо» с «Торпедо» играют… Ты за кого болеешь? А из игроков кого знаешь? Н-да… А я вот Сатикова уважаю. Он из второго состава, а играет классно, только никто не догадается, какой бы из него нападающий был. Тренер там не тянет… Не волокет… Нет!