Сквозь ночь
Шрифт:
— Закройте, — сказала Лебедева. — Дует.
— Свежий воздух, — сказал Крымов. — Впрочем, как хотите.
Он поднял стекло и снова погрузился в молчание. Елена Викторовна Славская нашла на сиденье букетик земляники. Листья уже привяли, но ягоды все еще пахли чистой лесной свежестью.
1957
ПОСЛЕДНИЙ АУКЦИОН
Старик спал. Удары деревянного молотка, квакающие выкрики аукциониста,
Были проданы шесть пар бронзовых канделябров, два зеркала в эбеновых с перламутровой инкрустацией рамах, индийская шкатулка сандалового пахучего дерева, кривые клюшки и мячи для английской игры, именуемой «гольф», а старик все спал, привалясь к стене и уронив на грудь голову в съехавшей набок шапке.
Были проданы также двенадцать резных нефритовых флаконов для благовоний, турецкий курительный прибор кальян, французские гобелены, шестирукий тибетский будда и много других предметов, что украшали жизнь амстердамского рыбного торговца, пока тот не разорился. А старик все спал да спал, уйдя подбородком в засаленный воротник плаща. Он по-стариковски сопел во сне, желто-седые усы вздувались и опадали под его крупным утиным носом.
— Картина, — проквакал аукционист, — картина, изображающая милосердие самаритянина, холст хорошей сохранности в превосходной раме черного дерева с позолотой — пятьдесят флоринов, раз!..
Он ударил молотком. Старик пошевелился. Веки его дрогнули, он приоткрыл глаза.
— Пятьдесят один флорин! — выкрикнули из зала.
— Пятьдесят один флорин, раз! — эхом квакнул аукционист. Старик выпрямился в своем углу.
— Милосердие самаритянина! Пятьдесят один флорин, два!
Он вторично ударил молотком.
— Шестьдесят, — хрипло сказал старик.
В зале многие оглянулись. Человек в коричневом тонкого сукна камзоле, с румяными щеками и шелковистой бородкой произнес небрежно:
— Шестьдесят один.
Аукционист повторил.
— Семьдесят, — сказал, пожевав губами, старик. Аукционист приподнял молоток.
— Семьдесят два, — нехотя набавил румяный.
— Восемьдесят, — сказал старик, не дав молотку опуститься.
— Восемьдесят флоринов, раз! — Аукционист ударил. Румяный пожал плечами и стал натягивать перчатки. Толстяк с одышкой — он сидел развалясь в первом ряду — просипел:
— Восемьдесят один.
— Девяносто, — немедля сказал старик.
В зале зашумели. Плоскогрудый комиссионер де Воос, завсегдатай аукционов, придерживая плащ, протолкался поспешно к первому ряду и зашептал что-то на ухо толстяку. Аукционист ударил вторично.
— Девяносто пять, — набавил толстяк. Лицо его побурело, он вытащил платок, отер лоб и шею.
Старик сказал:
— Сто.
— Сто флоринов, раз! — упоенно проквакал аукционист. Он занес молоток для второго удара. Все глядели теперь на старика.
— Сто флоринов, два!
Молоток опустился и снова взлетел. Старик встал. Аукционист медлил с третьим ударом. Старик обвел взглядом зал. В глазах у него мутилось. Желтые пятна лиц и квадраты белых воротников сдваивались, расплывались. Все в зале смолкли. Тишина сгущалась.
— Ну, — проговорил старик. — Что же вы? Раскошеливайтесь, господа. Набавляйте, не жмитесь!
Он вдруг улыбнулся, показав гнилые редкие зубы.
— Послушайте, да он попросту пьян! — выкрикнул кто-то. Старик устало провел рукой по глазам.
— Милосердие самаритянина, — квакнул в отчаянной тишине аукционист. — Сто флоринов… — Он помедлил еще чуток и гулко ударил: — Три!.
Старик втянул голову в плечи, двинулся к выходу. Оцепенелый зал взорвался:
— Какое свинство!
— Поглядите-ка на него!
— Да он сроду не видел ста флоринов…
— Еще улыбается, старая песочница…
— Дайте-ка ему по шее!
— Помогите ему убраться. Пните его разок…
Мелкий сентябрьский дождь сеял снаружи, не видный глазу. Камни мостовых, кровянистый кирпич домов, черно-сизая черепица крыш — все влажно блестело. Опавшие листья покачивались в свинцовой воде канала. Старик стоял, привалясь грудью к перилам.
— Весной все кажется нежно-зеленым, — бормотал он, вглядываясь в медленно плывущие листья. — Все кажется нежно-зеленым, и этого достаточно весной…
Он проводил взглядом лимонно-желтый зубчатый лист. Еще два кленовых проплыли вслед — коричнево-бурый и медный с прозеленью. Затем плыли буковые — алые и темные, будто сгустки спекшейся крови, и снова кленовые — крупные и помельче, цвета ржавчины и старого золота. И еще какой-то вовсе необычный — винно-красный, горящий. За этим старик пошел. Он шел долго и терпеливо, стараясь не упустить лист из виду, но в конце концов упустил. Лист ушел в черноту под мостом и сгинул.
— Ну и ладно, — пробормотал старик. — Бог с тобой, плыви…
Он поежился. День клонился к вечеру. А может, вечер был не так уж близок, просто тучи нависли ниже. Они тоже уплывали куда-то, чуть не цепляясь за флюгера церквей. Все уплывало, сочась холодной влагой.
Грубое сукно плаща набухло и отяжелело. Плечи и спина у старика стыли, он пошевелил на ходу лопатками. Уже виден был порт — гуща коричневых мачт в сером небе и мутно-зеленая полоса воды. Море вдали слабо дымилось. Пахло мокрыми рогожными кулями и рыбой. На кораблях зажигали фонари. Вывеска портового кабака скрипела под ветром.
Старик постоял у входа, вошел. Внутри было шумно. За ближним столом играли в кости. Портовая девка в расшнурованном лифе повизгивала, сидя на коленях у шкипера-англичанина. Нищий с опухшим лицом пиликал на скрипке.
Старик нашел место, сел.
— Глинтвейну, — сказал он кабатчику, — Погорячее.
Кабатчик принес. Старик выпил залпом полкружки, обжигаясь. Глинтвейн вкусно пахнул корицей, он вливался сразу в жилы, минуя желудок. Сперва горячее растеклось книзу, к ногам, а затем стало подниматься и кверху, и старик отхлебнул еще, чтобы скорее поднялось.