Сквозь ночь
Шрифт:
После войны его судили как полицая, и отсидел он лет десять, если не больше, — и вот ведь, живой-здоровый. Где-то там, в Сибири, поселился, а сюда приехал погостевать, чего ему, — и вот зашел…
— Ну и что же?
— Да ничего…
— Нет, позвольте, как же это… как все обошлось?
— Да так и обошлось. Я заплакала — знаете, дело бабье. А Леня…
— Что ж Леня?
— Отвернулся, и все.
— Ладно, хватит, давайте-ка выпьем, — сказал тут Леня, наполняя пустые стопки. — Видно, так оно и быть должно, ничего
Однако пить на этот раз никто не торопился. И долго еще не возобновлялся застольный шумок, — пока не прибыл один из племянников тетки Ивги, молодой учитель Мишко.
Видно, не только что начал он праздничный обход и не к первому столу приближался. Войдя в дом, он подхватил стоявший у двери стул и пошел кружиться, будто с девушкой, а его молодая жена, вполне и даже слишком трезвая, смотрела на него с тем выражением, с каким повсюду смотрят слишком трезвые молодые жены на веселых не в меру мужей.
Покружившись под собственный аккомпанемент (он дудел на все лады и барабанил кулаком по сиденью), Мишко поставил с пристуком стул у стола, уселся, снял шапку, выпил стопку, закусил помидором и — непонятным образом отрезвев — стал говорить, что молодым учителям в школе приходится туго, они тут в меньшинстве, никаких новшеств добиться не могут, потому что старым учителям не до новшеств, те по уши в свои огороды зарылись.
— Ладно, хватит, язык распустил, — вмешалась жена. — Хорошо тебе, что в огороде батько с матерью копаются, да еще я в придачу, а то разжились бы на твои шестьдесят карбованцев. Помолчи, дай человеку спеть.
Другой племянник, сын овдовевшей в конце войны тетки Мотри, давно порывался спеть. Это был рослый, широкоплечий и широкоскулый парень, с румянцем до ушей, темно-русой чуприной и вполне городскими, аккуратно подстриженными баками. Одет он был тоже по-городскому, при галстуке. Он работал экскаваторщиком на строительстве системы прудов и утверждал, что рыбы тут вскоре будет тьма.
— И на что нам та рыба, — вздохнула тетка Ивга, — когда под эти пруды все луга позабирали, а где скотину выпасать, никто и думать не думает.
Не думал об этом и племянник. По всему видно было, что недолго ему оставаться тут, вот только дайте закончить пруды, и подастся он куда-нибудь, благо у нас экскаваторщику есть куда податься.
Пение, верно, было его страстью. Пел он сильным, чуть сбивающимся с тона голосом, и Василь, помрачневший было, вдруг стал подтягивать своим тенорком; спелись они без труда и пели совсем не то, что испокон веку звучало в Броварках, — не про вдову, не про явор над водою, не про казака, что уехал на войну, а все больше про дальние поезда, синеглазых девушек и про парус на морской волне.
В углу под иконой у тетки Ивги я увидел аккуратно накрепленные к стене тетрадные странички, где не очень похоже, но все же так, что и угадать не трудно, нарисованы были карандашом Лермонтов, Гоголь, Шевченко, Юрий Гагарин и васнецовские богатыри. Рисунки были украшены акварельными рамочками из зеленых веточек с красными ягодками и оказались делом рук девятилетнего Валерки, единственного представителя мужского пола среди многочисленных внучат тетки Ивги.
Он держал себя соответственно — зря не суетился, слов на ветер не бросал, зубы не скалил.
Я спросил у него:
— Рисовать любишь?
Он молча пожал плечами.
— Стало быть, не любишь?
Он снова шевельнул плечами, на этот раз как-то по-иному.
— Любит, любит! — затараторили младшие.
— А ну цыть! — неторопливо сказал он. — Сороки…
Я подарил ему цанговый карандаш с запасными грифелями. Он тотчас развинтил его, разглядел, что к чему, свинтил и попробовал, хорошо ли тушует. Кажется, карандаш ему понравился.
— Значит, художником будешь, — утвердительно сказал я.
Он в третий раз повел плечами и усмехнулся. По усмешке можно было со всей определенностью заключить, что будет не будет, а уж во всяком случае постарается.
Глядя на младшее броварское поколение, я все раскидывал, старался по каким-то смутным признакам разгадать, кто по какой дорожке пойдет. И хоть понимал, что такое гадание — занятие зряшное и даже странное до смешного, а все же казалось, что кое-что угадываю. И выходило так, что мало кто из внуков тетки Ивги останется здесь, при дедовской земле.
Что ж, думал я, это вполне естественно. Количественное соотношение городского и деревенского населения меняется и будет меняться неизбежно, таков путь современного развития, так должно быть. И при всем том — кто же, какая часть, лучшая или худшая, должна уйти отсюда? И кто должен остаться — неужели же только те, у кого недостанет природной подвижности, любознательного беспокойства, настойчивости, способностей? А может быть, все тут — загадка судьбы, цепь случайностей, игра обстоятельств, у одного сложится так, у других этак?
Раздумья не приносили ясности. Мне трудно было представить себе Броварки лет через двадцать пять и грустно было сознавать, что навряд ли увижу, как именно все тут изменится.
Наступил день отъезда. Как и в первый день, я проснулся затемно и долго глядел в медленно сереющее окно.
Хорошо, что наконец-то побывал тут и повидался со всеми, думал я. Хорошо, что немилостивый год не так жестоко задел Броварки, что люди здесь сыты, что есть электричество, что построили баню и строят Дом культуры, что празднуют новоселье, что колхоз крепкий, что запаслись кормами и не станут бить молочных коров, что председатель человек добрый, не пьяница, не самодур. В общем, с поездкой мне повезло. А все же на душе как-то смутно, и это, наверное, оттого, что не нашел могилу Захара и что нет Никифора. С ним было бы тверже, надежнее.