Сквозь ночь
Шрифт:
Должно быть, я выглядел довольно нелепо, ползая на коленях и собирая ее по листику. Комбат, наскочивший на это зрелище, угостил меня выразительным взглядом.
Впрочем, такое угощение я получал уже не впервые. Комбат меня недолюбливал, я знал это. Называл он меня не иначе как «товарищ художник». Возможно, это была обычная неприязнь кадровика к приписнику, не умеющему как следует замотать портянки и слишком часто употребляющему интеллигентные слова.
— Вот… — пробормотал я, поднимаясь, — Мопассана нашел.
— Мопассана… — угрюмо усмехнулся комбат. — Вы
В мобпредписании, которое я сдал комбату месяц тому назад, значилось: «Нач. маскировочных мастерских». По идее я должен был сооружать липовые аэродромы-приманки, натягивать над армейскими командными пунктами маскировочные сети с матерчатой листвой, мастерить фальшивые артбатареи из деревянных чурбаков и прочее. Но война распорядилась по-своему, и все премудрости маскировки сводились в то время к увядшим ветвям, превращавшим колонны машин в диковинные странствующие рощи.
Я был внутренне угнетен своей полной неприменимостью, а комбат, словно понимая это, не упускал случая поддеть меня.
— Эй, маскировщик, — говорил он, переходя время от времени на «ты», — когда декорацию будешь менять?
Это значило, что ветви на машинах слишком увяли и пропылились и что пора рубить свежие.
Вот и на этот раз, сунув Мопассана в сумку от противогаза, я покорно отправился «менять декорацию». А комбат, насмешливо щурясь, долго смотрел, как я украшаю стоящие вдоль забора машины свеженарубленной зеленью.
Потом он, слава богу, исчез — должно быть, отправился уточнять с командирами рот трассу и подъезды к будущему мосту.
Я же залез в тень своей полуторки, груженной никому ненужным маскимуществом, и, сложив листок к листку драгоценную находку, принялся, лежа на траве, читать печальную повесть о безответной любви мисс Гарриет. В конце концов, война не часто дарит такие минуты.
Однако недолго пришлось мне на этот раз наслаждаться. В предвечерней мирной тишине послышалось знакомое «везу-везу», кто-то крикнул «воздух», и мы тут же увидели девять быстро нарастающих черточек в чистом розовеющем небе.
У меня мгновенно взмокли ладони, и все горести мисс Гарриет сделались мне глубоко безразличны. Я очень боялся самолетов.
Они прошли прямо над нами, и мне, как всегда, казалось, что все бомбы предназначены для меня одного. Я испытал немалое облегчение, когда первая серия тупых, сотрясающих землю ударов донеслась со стороны реки.
— На железнодорожный кидает, гад… — сказал кто-то.
Только тут я вспомнил о другом мосте, который мы все видели во время купанья. Он стоял выше по течению — мост как мост, с полукруглыми ажурными арками на массивных серых быках. В то время я еще не привык рассматривать пейзаж со стратегической точки зрения. Но шофер моей полуторки Ткач сразу же оценил ситуацию.
— Будет нам тут веселая жизнь, — вздохнул он, глядя на тающие в небе комочки зенитных разрывов.
И верно, жизнь настала веселая. На следующий день самолеты появились ровно в восемь утра, и уже не было покоя от муторного, нудящего душу везуканья, от торопливого, отчаянного стука зениток и тяжких ударов бомб.
В общем, получалось, пожалуй, похуже, чем на фронте. Там наш батальон был всего лишь капелькой в бурлящем море. Здесь же, на тихом берегу, рядом с мостом, он стал единственной живой, прикованной к месту мишенью.
Уже не приходилось, как прежде, при первом же крике «воздух», спрыгнув с машины, ползти по полю, задыхаясь и раздвигая головой колючие жаркие колосья. Уже нельзя было залечь в кювет, вскочить в первый попавшийся погреб, скрыться под деревом, прижавшись к шершавой коре. Здесь все было как на ладони. Заякоренные баржи покачивались на воде узкой цепочкой, а на открытом песчаном берегу бойцы вязали щиты для настила и мостили подъезды рыжим сосновым кругляком.
И теперь «хейнкели» делили свой груз пополам. Сбросив серию над железнодорожным мостом, они делали круг и сыпали вторую на наш участок. Отбомбившись, они снижались и пускали в дело пулеметы. Все валилось у меня из рук от этого невыносимого хлопающего татаканья.
На третий или четвертый день после очередного налета с берега принесли сержанта Антипова. Его прошило, будто швейной машиной, наискосок, от плеча до пояса. На пожелтевшем лице его было написано скорбное удивление. Это была первая потеря нашего батальона.
Антипова похоронили перед зданием конторы, среди цветущих мальв. Сколотили и поставили пирамидку. Среди всех прочих ненужностей на моей полуторке нашлась щетинная кисть и баночка черной краски. И я, присев на корточки, вывел на лицевой стороне пирамидки: «Сержант Антипов Иван Данилович. 1917—1941».
Краска была жидковата, и мне стоило немалых усилий писать без затеков. И все же напоследок единица потекла у меня вниз длинной черной слезой. Крякнув от неловкости, я оглянулся и увидел комбата. Он стоял сзади, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел сквозь меня из-под низко надвинутой фуражки каким-то невидящим взглядом.
— И написать-то как положено не умеете, товарищ художник, — сказал он, усмехнувшись и все еще глядя сквозь меня, как сквозь пустое место.
И, повернувшись на каблуках, вышел из палисадника.
На следующее утро я потащился на берет, хотя мне там решительно нечего было делать.
Бойцы работали по пояс голые, тюкая топорами. Комбат стоял, надвинув фуражку и глубоко засунув руки в карманы. Покосившись на меня, молча перекатил изжеванную папироску из одного угла рта в другой и, как почудилось мне, усмехнулся.
Я побродил по берегу со сжатым обидой сердцем, увязая сапогами в горячем, белом от солнца песке. Неописуемо ясное, равнодушное ко всему небо висело над миром. Но вот послышалось далекое, едва уловимое жужжание, и я уже не слышал ни тюканья топоров, ни всплесков лижущей берег воды, ни человеческих голосов — ничего, кроме нарастающего с каждой минутой гуденья. Оно сверлило душу, как бормашина сверлит больной зуб, но я стоял, будто меня это вовсе не касалось, и даже не поднял головы, чтобы пересчитать приближающиеся самолеты.