Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний
Шрифт:
Москва военная
Осенью 43-го года налеты фашистских самолетов на Москву прекратились, но на всех наших окнах все равно сохранялись белые бумажные кресты, и на ночь мама плотно закрывала их черной бумагой, чтобы свет из комнаты не проникал наружу. Ни один уличный фонарь не освещал темные, зловещие улицы. Это было довольно жутко, а называлось тоже загадочно и таинственно: «затемнение». Когда его отменили и на всех улицах опять зажглись фонари, был самый настоящий праздник, и зимой не надо было спешить домой с наступлением сумерек, а еще пару часов можно было кататься на санках с горки.
То, что где-то далеко от нашего дома шла война, я, конечно, не понимал, хотя «писал» письма на фронт. Цветными карандашами рисовал уродливые танки и такие же корявые самолеты со звездами на боку. Соседский мальчик Володя, который был старше меня на целых четыре года, научил меня рисовать звезду, не отрывая карандаша от бумаги. А внизу,
Реальность войны я ощутил только раз, когда через Москву гнали немецких военнопленных. Мы вышли на соседский балкон и видели, как по 1-й Мещанской медленно двигалась серая толпа людей. Было очень тихо: машины перестали гудеть и даже птицы, по-моему, смолкли. Только подошвы солдатских ботинок шаркали по серому асфальту. Вдоль тротуаров стояли люди и тоже молча смотрели на медленно идущую колонну. Мы все сидели на балконе четвертого этажа, и, казалось, бояться этих безоружных «фрицев» нам нечего. И все же эта картина медленно двигающейся молчаливой серой массы производила жуткое впечатление. Следующую ночь я долго не мог заснуть и умолил маму, чтобы она оставила на столе горящую лампу. Мне казалось, в темноте эти серые люди ворвутся в комнату и начнут мучить меня. С этого дня я начал «вскакивать» по ночам. Так у нас с мамой это называлось. Я во сне вылезал из своей кроватки и ходил по комнате. Наутро ничего не помнил, но ощущение пережитого страха еще долго не отпускало меня. «Вскакивать» я перестал только в десять лет.
В младенчестве больше всего я боялся темноты и людей в белых халатах (они ассоциировались у меня с ненавистными уколами), поэтому, чтобы отвести меня даже в парикмахерскую, маме приходилось преодолевать мое отчаянное сопротивление. Я боялся безногих нищих, которые ездили по тротуарам на самодельных тележках. Колесами у этих тележек служили обыкновенные подшипники, поэтому по их характерному треску издалека можно было услышать их приближение. Но больше всего я боялся… отопительных батарей в нашей комнате. Мне почему-то казалось, что за батареями живет кто-то очень страшный. Кто он и как выглядит, я объяснить не мог, но стоило мне остаться в комнате одному, ужас охватывал все мое существо и я бежал поскорее на кухню к маме: она одна могла спасти и защитить от этого кошмара. Меня подводили к батареям, показывали, что там никого нет и быть не может, я согласно кивал головой, но бояться не переставал. А закончились мои страхи совершенно неожиданно, когда я перестал бояться фашистов. Немцы в то время, во-первых, все как один были для меня фашистами, а во-вторых, казались мне какими-то чудовищами и совсем не походили на обыкновенных людей. Каково же было мое удивление, когда уже после войны я увидел их вблизи.
Напротив нашего двора лежали руины жилого дома, разрушенного во время бомбежки зимой 42-го года. Авиационная бомба оставила от него груду битого кирпича с торчащими то тут, то там деревянными балками перекрытий. И вот, чтобы разобрать эти руины, к нам в Капельский переулок пригнали немецких военнопленных. Кстати, дома послевоенной постройки по правой стороне нынешнего проспекта Мира выложены руками этих немцев. А лагерь, где они содержались, находился совсем рядом, на Трифоновской улице. За каменным забором, отделявшим его от перрона Ржевского вокзала (нынешний Рижский вокзал), стояли шесть длинных одноэтажных бараков. По иронии судьбы позже они стали общежитием для студентов театральных вузов, и весну – осень 1959 года я – студент Школы-студии МХАТ – жил в одном из них. Называли мы свое общежитие «Трифопаги».
Так вот целыми днями немцы работали на разборке разбитого дома. Трудились они до темноты, и только в два часа дня у них объявлялся перерыв на обед. Вся малышня нашего двора тайком наблюдала за ними. Лично мне очень понравился один молодой парень: абсолютно рыжий, с огромными веснушками на румяном лице. Быстро проглотив баланду из армейского котелка, он садился в сторонке, доставал из кармана губную гармошку и начинал играть на ней немецкие песни. Он совсем не походил на какое-то чудовище, и на вид ему было лет восемнадцать, не больше. Мне стало очень жаль его, и вот как-то раз, когда мама испекла пирожки с капустой, я стащил один, выбежал на улицу и, преодолевая немыслимый страх, перешел на другую сторону переулка и протянул пирожок рыжему немцу с губной гармошкой. Тот поначалу ничего не понял, но потом растянул пухлые розовые губы в благодарной улыбке и, лепеча что-то на своем иностранном языке, взял пирожок. С этого дня я стал регулярно, тайком от мамы, таскать ему еду. Но сколько веревочке ни виться, а кончик все равно найдется. В один прекрасный день мама раскрыла мою подпольную деятельность. Я страшно испугался, думал, что меня станут ругать и непременно накажут, но случилось необыкновенное: мама собрала целую тарелку домашней снеди и велела отнести моему «рыжему другу». Получив такой щедрый подарок, немец расчувствовался, рукавом своей серой тужурки вытер навернувшиеся слезы и в знак благодарности протянул мне свою губную гармошку. Я не сразу понял, что это подарок, и замахал руками: мол, мне гармошка совсем не нужна, но рыжий немец насильно всучил ее мне. Что говорить?.. Это был царский подарок!.. Играть на ней я так и не выучился, но зато мог часами «импровизировать», извлекая из блестящего прямоугольника фантастические и, как мне казалось, очень красивые звуки.
Второй раз война напомнила о себе глубокой ночью. Я крепко спал, и вдруг чьи-то сильные руки схватили меня, вытащили из кроватки, подбросили почти к самому потолку, и какой-то незнакомый, колючий дядя стал часто и крепко меня целовать. Спросонья я ничего не понял и только плакал, изо всех сил дрыгал ногами, стараясь вырваться из этих цепких рук. Но не тут-то было!.. Моя ночная сорочка задралась, и холодная шинель противно колола мои голые, беззащитные ноги, а нежные детские щеки царапала жесткая щетина. Мама, глядя на мои муки, почему-то смеялась и вовсе не пыталась спасти меня. Это было ужасно!.. Наконец незнакомый дядя уложил меня обратно в кроватку и нежно погладил по голове. Я накрылся одеялом с головой и затих, опасаясь, как бы весь этот кошмар не повторился снова. Уже не помню, как я заснул, но утром, когда открыл глаза, страшного дяди не было, и мама, счастливая и веселая, объяснила мне, что ночной гость – мой папа. Как я узнал много позже, его назначили начальником противовоздушной обороны Ялтинской конференции, и вот по дороге с фронта к месту своего нового назначения он на несколько часов заскочил домой. «Но ты не расстраивайся, – успокаивала меня мама. – Скоро война закончится, и наш папа вернется домой насовсем!..» Я начал бурно протестовать: «Не хочу!.. Не надо!.. Он будет опять колоться!..» – и с ужасом ждал окончания войны.
Одним из самых неприятных моментов военной жизни было беcконечное стояние в нескончаемых очередях. За сахаром, мукой, крупой, макаронами, то есть практически за всеми доступными в это суровое время продуктами. Причем порядок выдачи этих продуктов был такой: в одни руки, например, 1 кг муки. Мои слабые детские ручонки тоже считались полноценными «руками», и я, как и все взрослое население нашего двора, мог получить этот заветный 1 кг. Но для этого надо было выстоять в длинной многочасовой очереди. Случалось, не всем хватало привезенных припасов или выдача переносилась на другой день, и тогда на наших «руках» чуть повыше запястья химическим карандашом ставился порядковый номер, чтобы избежать конфликтов. А они, эти самые конфликты, были в очередях не редкостью и порой заканчивались драками, после которых «скорые помощи», противно завывая, развозили раненых по ближайшим больницам. Не всегда жалость и сострадание отличали людей военной поры.
Пацаны постарше, те, что ходили в кино, однажды рассказали, как в киножурнале перед началом фильма был показан сюжет об освобождении одного из фашистских концлагерей, где заключенными были дети, и мальчишка лет пяти, задрав рукавчик арестантской робы, показывал кинооператору татуировку своего лагерного номера. И мы… В это трудно поверить, но мы во дворе тоже решили играть… в «концлагерь». Только вместо несмываемых татуировок, на наших запястьях красовались чернильные номера «продуктовой очереди». Среди более старших ребят нашлись такие, которые согласились быть «надзирателями», но с условием, что «все должно быть по-взаправдашнему». То есть заранее оговорили себе право издеваться над заключенными. И мы, дураки, согласились. Конечно, до увечий у нас дело не дошло, но синяков, шишек и ссадин «узники» получили достаточно. Когда наши родители узнали об этом, их возмущению не было границ, случился страшный скандал, и всем нам влетело уже не понарошку, а по самому что ни на есть «всамделишному».
Близость Ржевского вокзала и Крестовского рынка обусловливала то, что в нашем дворе частенько появлялись, мягко говоря, странные личности, которых сторонились не только мы, ребятишки, но и наши родители. Лично я больше всего боялся «негров». В то время никаких электровозов не было и в помине. Поезда по железным дорогам нашей великой страны тянули паровозы, сжигавшие в своих прожорливых топках каменный уголь. А значительная часть населения Советского Союза могла перемещаться по его необъятным просторам, устроившись на буферах и сцеплениях между вагонами. В пути не только вольный ветер обдувал их загорелые лица, но, главным образом, черный дым, вылетавший из паровозной трубы, так что, когда они прибывали к пункту назначения, их лица покрывал толстый слой паровозной гари. Только глазные яблоки белели на черных лицах советских «негров» первозданной белизной. Наверняка среди них попадались добрые, хорошие люди, но для меня все они олицетворяли собой чудовищ из страшной сказки.