Слабина Большевика
Шрифт:
Возможно, я еще не сказал, что было лето. Обстоятельство довольно важное по причинам, которые прояснятся далее, и еще потому, что летом рабочий день в банке короче и заканчивается в полдень. И хотя мы, придурки, почти никогда не пользуемся этим благом, вполне допустимо раза три или четыре за лето позволить себе соскочить с круга и уйти с работы вместе со всеми остальными, чтобы обнаружить: за дверями банка существует мир. В котором есть парки, птички, детишки с мамашами и тучи баб в облегающих маечках и с пупком наружу.
Именно так я и поступил в ближайший четверг – ушел с работы пораньше, но не для того, чтобы созерцать голые пупки, а дабы сделать попытку продвинуться дальше по пути
Да и наплевать. Потому что в тот день случилось такое, что спутало мои расчеты и перевернуло все. До того дня вся моя суета вокруг Сонсолес была чем-то вроде собирания в горсть шелковичных червей, чтобы зажарить их в ложке на бунзеновской горелке. Не знаю, понятно ли я изъясняюсь. Все, что я делал, не было необходимым и не доставляло мне особого удовольствия. Ипродолжай я свои идиотские забавы, скорее всего непоправимого не случилось бы. Но в тот день я предал свои принципы, забыл уроки и разочарования сокрушительной науки жизни и поддался безумию – позволил себе увлечься человеческим существом.
Когда мне было восемнадцать, я сочинил выдающееся эссе под заглавием: “Хвала импотенции, трусости и другим видам недобропорядочности во имя преобразования реальной действительности”, которое стоило мне исключения из маоистского кружка, куда я затесался по неведению. Теперь у меня много свободного времени, и я имею возможность перечитать эссе. На одной странице категорически утверждается следующее:
“В беспощадно симметричной Вселенной вид как таковой стремится сделать несчастным индивидуум во имя блага всего вида, и каждый отдельный индивидуум может избежать беды, только если перестанет беспокоиться об участи вида. Тот, кто станет обращать внимание на себе подобных более, чем следует для того, чтобы просто не столкнуться с ними, встает на верный путь самоуничтожения. И нет лучшего заклятья от этой опасности, чем недостаток смелости, который иногда смешивают с неспособностью. Для благословения мучеников и порицания нестойких или слабых стадное чувство создало такое бредовое понятие, как честь. Но разум утверждает иное, предпочитая снять вину с тех, кто действовал, руководствуясь хитроумием или необходимостью, нежели славить деяния какого-нибудь чудилы”.
Фалес Милетский (а может, Иммануил Кенигсбергско-Калининградский) сказал как-то, что нет худшей мудрости, нежели то, что усвоено преждевременно, ибо впоследствии это приводит к ужасающему невежеству. К несчастью, мне довелось убедиться на собственном опыте в справедливости этого афоризма, автору которого Зевс Громовержец должен был бы врезать так, чтобы задница отвалилась.
Дальнейшие события можно было бы пересказать в их последовательности, но для разнообразия и чтобы не делать лишнего я просто воспроизведу одну запись, которая обладает двумя достоинствами: непосредственной близостью к событиям, поскольку она была сделана в первую же ночь после случившегося, и вдобавок свидетельствует о силе чувств, – я писал волнуясь, как последний идиот.
Вот она, эта запись:
“Спрашивается: как случилось, что я понапрасну растратил жизнь? Почему из всех возможных жизней я в конце концов выбрал эту, всю сплошь из дерьма и никуда не ведущих глухих туннелей? Несколько часов назад я сидел на скамейке в парке Ретиро, снова и снова задавая себе эти два вопроса (или один, какая разница). Если долгие годы я носил их в себе и при этом не менялся, значит, я все это время старательно твердил их, как богомолка перебирает четки, не вникая в смысл. А сегодня, сидя на скамейке, взглянул им прямо в лицо. И мне сделалось так мерзко и так грустно, что не знаю, почему я не бросился из окна, не размозжил голову о дворовый асфальт в назидание всем умственно отсталым особям нашего дома.
Нет, знаю почему. Как ни трудно, признаюсь: я включил компьютер и сел писать. Тот самый приступ ярости и тоски, который терзал меня двумя проклятыми вопросами, как раз и сохранил в целости мою черепушку.
Вначале казалось, ничего вообще не произойдет. Битых два часа я проторчал напротив дома мерзкой сучки, в голове клубились идеи. Ровно в шесть открывается автоматическая дверь гаража и выплывает кабриолет Сонсолес, и она – за рулем. И точно так же, как и два дня назад, смотрит на все и на всех сверху, скрываясь за огромными темными очками, которые делают ее похожей на помесь выдры с астронавтом. Я смиренно трогаюсь и пристраиваюсь ей в хвост. Машине, которую я одолжил у двоюродной сестры, пока моя подвергается пластической хирургии, не хватает лошадиных силенок, и мне приходится жать на газ. Сонсолес ездит как таксист, другими словами, полагается на удачу и на осторожность других водителей, то и дело проявляя дикое лихачество, лучше бы она засунула его себе куда-нибудь, глядишь, и сама была бы целее. Чтобы не упустить ее, мне пришлось то и дело кидать подлянки совершенно неповинным людям, и оттого я все больше злился, появлялось желание распялить ее под кварцевой лампой и оставить жариться на медленном огне недели две.
К счастью, путь оказался коротким. На перекрестке Сонсолес сворачивает, наплевав на все указатели, которые регулируют движение четырех улиц, оставляет машину во втором ряду и идет к двери колледжа для сеньорит. Мать-одиночка? Невероятно, если добавить еще время на аборт и на епитимью после него. Я паркуюсь так, чтобы видеть школьный выход, не очень при этом мешая другим, и жду. Десять минут. И тут начинают выходить девочки в сине-белом, десятки потенциальных Сонсолес. Зрелище, которое у меня вызывает то тошноту, то нездоровые желания. Наконец появляется Сонсолес, а с нею – девочка, вернее, молоденькая девушка лет пятнадцати. У меня обрывается пульс, как будто меня выключили. И тут все происходит.
Существо это – самое потрясающее из всех, кого мои грешные глаза видели за всю мою свинскую жизнь. Если Сонсолес ее мать, то я принимаю божественный смысл существования Сонсолес, каким бы неуместным оно мне до сих пор ни казалось. Если же она ей не мать, то одно лишь то, что она пришла забирать эту девочку из школы, придает на время ценность и пользу ее жалкому существованию. Мое сердце снова забилось, и забилось бешено. Тыщу лет со мной уже не происходило ничего подобного, и я с трудом привожу в порядок впечатления, но инстинкт восполняет недостаток навыка. Мало-помалу я начинаю понимать, что попался. Они садятся в автомобиль, я трогаюсь следом, не сопротивляясь, не строя заранее никаких планов, безропотно.
С этого момента Сонсолес, которую я до того преследовал, превращается в мутное мокрое пятно, сопровождающее непонятное юное божество. Девочка словно заполняет собою все. Даже закрыв глаза, я могу ее видеть: ее долгое тело, готовое вот-вот расцвести, волосы, как у изумительных нимф, которых рисовал этот озорник Боттичелли, и синий взгляд такой глубины, какой ни измерить, ни охватить. Мелькнула мысль, что меня никогда не привлекали женщины-блондинки, но и она не женщина, и чувство, которое она во мне вызывает, не похоже на обычное влечение. Обычным влечением, как известно, забиты все духовные помойки.