Сладкая жизнь эпохи застоя
Шрифт:
О том, какой тяжестью лягут на плечи две тройки, заранее было не догадаться. Не давил закон круглых чисел, не помогали случайные — к случаю — замечания, которые слышишь в канун тридцати, и если не слышишь от окружающих — внешним ухом, — то получаешь сама по себе, от ехидного, все прежде всех узнающего, внутри тебя потаенно сидящего «я».
Этого «я», под нос сующего то, что не хочешь, не можешь, не должна видеть, я всегда очень боялась, чувствовала его монаршую власть. Но когда в случае с «мукой тридцати трех» ехидное «я» оказалось настолько непрозорливым, стало понятно, что оно знает лишь несколько общих законов и кое-какие поправки к ним. А меня знает ничуть не лучше, чем я сама.
Есть и такая
Ну а я в тридцать шесть была встрепанной и пыталась бороться на трех фронтах сразу, чтобы все переделать и что-нибудь путно начать. Пыталась цепляться за юность и защищалась от возраста (сначала совсем неосознанно, потом все-таки сообразив, что к чему) одеждой, жестикуляцией, мимикой, свойственными молодежной моде в ту пору, когда я оканчивала университет.
Эти двадцатилетние. Ни одна цифра, ни одна круглая дата уже не сумеют так напугать, как в отрочестве и в ранней юности — двадцать. На тех, кому двадцать, я, даже приблизившись к этому возрасту чуть не вплотную, смотрела с ужасом и с любопытством. Смеются, едят, пьют, в кино ходят. А самим — двадцать. Глаз было не отвести, рассматривала, как экспонаты в музее.
Перешагнув страшную линию, ужаса не ощущаешь. Только неловкость и легкое раздражение, оттого что иногда надо вслух невероятное (неприятное) подтверждать. «Сколько вам? Двадцать? Всего двадцать лет! Если б вы знали, как я вам завидую!» Ты улыбаешься и благосклонно киваешь в ответ. И даже чувствуешь удовольствие. На полминуты.
Потом однажды подруга приносит книгу какого-то скандинава: «Будучи очень молодой девушкой, она совсем не знала людей. Ей было двадцать два года». Нет, ты посмотри, если верить ему, у нас еще все впереди! И мы с ней смеемся. Смех умудренных двадцатилетних над близорукостью стариков. Их близорукость не слишком, но утешает. Не чувствуя себя молодой, можно хотя бы укрыться, как под навесом, под очевидным для всех знаком молодости и научиться в конце концов врать не краснея: мне еще только двадцать.
Но происходит какое-то странное зависание. Двадцать — само по себе, ты — как бы вне возраста.
«А интересно, удастся ли дотянуть двадцать до тридцати?» — просил кто-то. Тогда это прозвучало как милая шутка. Со временем она тоже не сделалась горькой. В каком-то смысле «мы», почти все, двадцать до тридцати дотянули. Беда в том, что продолжаем тянуть и сейчас. Нередко вызываем насмешку, но иногда — умиление. Как-никак приближающийся к пятидесяти юноша все-таки приятнее, чем старик в девятнадцать.
Скачала: они такие, как мы. И даже иначе — деления нет. Молодежь — это мы. И ты уверенно идешь с ними в ногу, отмежевываешься, как и они, от старших, когда машинально, когда брезгливо. Потом разговор где-то в транспорте: «Да ты что?! Она ведь немолодая, ей тридцать лет скоро!» И в ответ: «Точно, я знаю, десятого марта исполнилось двадцать восемь». Они хихикают, а ты закрываешь вдруг книжкой лицо в невольном стремлении скрыть свои двадцать семь с половиной.
Дома ты идешь к зеркалу и беспристрастно разглядываешь себя. Никаких признаков постарения, ты выглядишь так же, как в прошлом году, и даже лучше, чем во времена студенчества. Лучше. Этим и выдаешь себя. Для того, чтобы удобно, с комфортом расположиться в том возрасте, который принято ощущать юностью, нужно, чтобы прошло время. И именно это прошедшее время девчонки с хи-хи безошибочно чуют.
В какой-то момент все меняется. Только
В том бесконечном пространстве, которое не имеет, пока ты живешь в нем, конца, вообразить свою взрослость — немыслимо. Можно представить себе превращение в кота или в тигра, но невозможно поверить, что будешь таким же, как дядя Федя. И оттого, что так быть не может, ты можешь в это играть: нацепить очки, шарф, ботинки сорокового (!) размера, шаркать ногами и хохотать. Хохотать, пока это не кончится: не придет мама и не велит быстро положить все на место и больше не сметь.
Веселье молодости чем-то на этот смех похоже, и хотя мама, сколько ни ждешь, не приходит, но часто приходит жена; и для мужчин, таким образом, переход в зрелость и в самом деле бывает игрой, коротким испугом, а дальше — блаженным: ну, слава богу, все обошлось. Для женщин такой вариант исключен. Немыслимо найти мужа, который сыграл бы роль мамы. Для женщины взрослость, как это ни грустно, непоправима.
Что говорят о взрослости сказки? Они суровы, безжалостны и едины во мнениях. Принцесса становится взрослой в шестнадцать лет. Тогда ей встречается принц (во дворце пышная свадьба), а потом: «Дверцы кареты захлопнулись, все закричали „ура!“… И вот уже стих вдали шум колес». И все кончено. Нет ни принцессы, ни сказки.
Шестнадцать. Далее — чернота. Комната, где не видно ни зги. Ведь, как и прежде, поверить в свое превращенье во взрослую невозможно. Шестнадцать — а что же потом? А что дальше? Ответа на этот вопрос не найти. Сказки кружатся хороводом, взрослые, сами того не зная, жгут дочерна душу: «Да… это можно почувствовать только в шестнадцать!» Улыбка растягивает концы губ, и кажется, что рот Павла Петровича на глазах становится людоедским. «А как девушки хороши в этом возрасте! Да…» Ну а дальше что? Дальше — Пушкин. Людмиле, конечно, должно быть шестнадцать, а вот и нет. Вот, сказано четко и ясно: семнадцать. «Уф», — вырвался вздох облегчения. Точка, мигнув, преобразовалась в отрезок. И оказалось, что после шестнадцати есть еще продолжение — есть целый год. Ну а потом вышли на сцену юные героини романов. Они безмятежно глядели из-под полей своих шляпок, кутались в шали, загадочно улыбались. Им было по восемнадцать. Понятной жизни отпущен был еще год. И появилась перспектива, впрочем, не очень радужная. Ведь в любом случае за девятнадцатью сразу же шел обрыв.
Капризы сознания часто необъяснимы. И думаю, что у каждого есть свой магический ряд.
У меня двадцать четыре, двадцать семь, двадцать восемь — годы, которые ощущаются с гордостью и с недоверием, что, скажем, двадцать четыре — это и вправду ты. Двадцать шесть раздражают: двадцать пять плюс еще один — это уже чересчур. Сквозь двадцать шесть хочется пробежать, втянув голову в плечи, чтобы скорее добраться до нового берега — до двадцати семи лет.
В ряду, начинающемся с цифры три, все иначе. И почему-то тридцать один, тридцать два, тридцать девять близки друг другу и странно напоминают качели: туда и сюда, и вверх — вниз, и конец — и начало.