Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник
Шрифт:
— Ничего, ничего. Говори. Тебе нужно выговориться, — безразличным голосом, но словно заглядывая в душу Филиппу ответил Иоанн.
— Ничего мне не нужно! — гневно вскричал тот. — Я никому этого не рассказывал! Даже Толмиду. Ты сам меня вынудил. А как такое можно говорить?!
И тут же продолжил почти радостно:
— Они, конечно, продажные женщины. И настоящая Красота не может быть развратной. Но этой развратной красотой я иногда упивался. Я словно мстил всему женскому роду за ту добродетель, которая меня отвергла, за то презрение, которая даже простая служанка испытывает к моему уродству. Всех шлюх в Вифсаиде я перепробовал — юных и пожилых, красавиц и дурнушек. И все они были для меня прекрасны, как Ева. А самых красивых я иногда раздевал и дальше не трогал, любуясь ими, как скульптор, как древний язычник богиней мог любоваться, — и час, и два, и ночь напролет иногда… И некоторые из них плакали, думая, что я ими брезгую и потому не ласкаю, не познаю их… И этим я платил еще щедрее,
— Фу, мерзость! — тотчас воскликнул Филипп, закрывая лицо руками. Но тут же убрал от лица руки и насмешливо объявил: — Примерно тогда же я стал заниматься философией. Учителями моими были греки, которых много было в филипповой тетрархии. Сперва я увлекся киниками. Мне показалось, что все они были уродами и издевались над миром, потому что хотели доказать себе, что мир еще более уродлив, чем они сами. Затем от киников я перешел к стоикам, не к нынешним римским модникам, а к греческим, классическим — Зенону и Посидонию. Но стоики — в том, что касается их онтологии и психологии, — показались мне слишком заумными… И тут я влюбился в Платона. Его блистательный «Пир» с прославлениями Эрота, с теорией половинок, рассказом Диотимы о рождении в прекрасном! Ты читал этот грандиозный диалог?
Иоанн не ответил.
— Добродетель Сама-по-Себе! — восторженно продолжал Филипп. — Бренность тела и бессмертие пре красной души. Красота как высшее проявление Бога! Истина как величайшая идея и как единственная из целей, к которой только и может стремиться человек! Тут было чем восхититься, отчего прийти в исступление… Чего стоит один платоновский «Тимей»!..
Филипп с надеждой посмотрел на Иоанна и тут же горько усмехнулся.
— Но прежде всего, конечно, Сократ. Внешне — такой же урод, как я. И словно с меня списан… Знаешь, я даже решил, что в прошлой жизни я был Сократом. И вот, снова родился на свет, в таком же уродливом теле и с прежней прекрасной душой, рвущейся вознес тись на небесной колеснице к Красоте, Благу и Свету… Я даже отыскал в своей родословной каменотеса и повитуху! Представляешь? Оказалось, что скульптором был мой дед по отцовской линии, а повитухой — мать моей мамы, бабушка-гречанка… Ведь, как ты помнишь, отец Сократа, Софрониск, был камнетесом, а мать Сократа, Фенарета…
— Я не знаю греческих философов. Я никого из них не читал, — вдруг объявил Иоанн, решительно и печально.
Филипп умолк, не докончив начатой фразы. Его выпуклые глаза совершили несколько резких оборотов, очертив и отразив в себе всю окружающую местность: склон Елеонской горы и долину Кедрона; одинокую старую маслину, к которой вела дорога, и Храм и Город, от которых она уводила; бледную полную луну, восходящую на востоке, и яркое предзакатное солнце, перерезанное тонким и длинным черным облаком. И, совершая эти обороты, глаза все больше наливались влагой и наполнялись светом. А после разом высохли и потухли. Или взгляд обратился внутрь, в душу Филиппу.
— Ну да, в нашей Вифсаиде не было театра, — глухим и каким-то не своим голосом заговорил Филипп. — А я вдруг увлекся театром. И на представления стал ездить в Тивериаду… Пересекал озеро… У меня была собственная красивая лодка, очень устойчивая… И вот, в театре, на одном из спектаклей… Не помню, что тогда давали. Но точно не комедию, а трагедию. Чуть ли не «Медею» Еврипида… Я только вошел в театр и сразу же почувствовал ее присутствие. И в сторону этого моментально понятого и почти осязаемого присутствия стал смотреть… Я плохо сейчас говорю, не подбирая слов. Но знаю, ты поймешь меня и тоже почувствуешь… Я стал смотреть и увидел женщину. Она сидела с каким-то богатым и красивым мужчиной. Как я потом выяснил, это был ее тогдашний любовник. Она была продажной женщиной. Таково было ее ремесло. Но, в отличие от обычных иудейских блудниц или греческих порн, она выбирала себе одного поклонника. Непременно богатого и, как правило, красивого. И только с ним делила ложе, только от него принимала деньги и подарки. Иногда неделю, иногда месяц, порой даже три месяца. Но, когда он ей надоедал, выбрасывала его, как капустную кочерыжку, и тут же находила себе другого покровителя… Я не стану описывать тебе ее красоту, — продолжал Филипп. — Во-первых, потому что у меня не получится. Во-вторых, потому что, пожалуй, ее красивой нельзя назвать. Но в ту же секунду, как я на нее глянул, и, пожалуй, даже до этого, когда лишь почувствовал, что она сидит в амфитеатре… Попался! Пропал! Жадно вдохнул воздух и вместе с ним проглотил крючок. Который уже никакими силами из себя не вырвешь, как ни мечись и ни дергайся! Потянут за леску. Вытянут на обжигающий воздух! Под лютый, удушливый свет!
Филипп шумно глотнул и некоторое время жадно дышал, словно и впрямь едва не задохнулся. А Иоанн теперь перестал заглядывать Филиппу в глаза и смотрел себе под ноги.
Некоторое время они молча стояли друг против друга на середине Иерихонской дороги. И странное дело: не было на этом всегда оживленном пути ни паломников, ни обычных прохожих — ни одна душа не спускалась и не восходила теперь по дороге.
— Она любила театр, бывала почти на каждом представлении, —
— Она тебя скоро заметила? — спросил Иоанн.
— Через год… Она обычно очень внимательно следила за представлением. Но даже если совсем не смотришь по сторонам, трудно не обратить внимание… Слишком в глаза бросаюсь!..
— Сама к тебе подошла?
— Говорю: через год… В перерыве между трагедией и комедией велела своему спутнику принести ей ливанских груш и, как только он ушел, подошла ко мне и спросила: «Ты не меня преследуешь, красавец?»
— Так и сказала «красавец»? Или ты сам сейчас придумал и вставил слово?
Филипп раздраженно мотнул головой и продолжал:
— «Ты не меня преследуешь, красавец?» — спросила она. А я впервые увидел ее глаза. Хуже — заглянул в них… У моей матери был изумруд. Отец подарил ей на свадьбу. А отцу он достался от моего деда. А тому — от его отца… Изумруд этот, как гласит наше семейное предание, некогда был вывезен Александром Великим из Индии и каким-то образом попал к нам в семью. Его как талисман передавали по наследству. А отец подарил матери, в которой души не чаял… Волшебный был камень. Если на него долго смотреть, возникало ощущение, что камень этот будто расширяется, растет на глазах, в нем раскрывается некий зеленый коридор, в который тебя увлекает, словно засасывает и поглощает… Мама однажды заметила, как я любуюсь этим изумрудом, и запретила мне прикасаться к нему, доставать из ящика, сказав, что камень опасный и может повредить моей душе… Так вот! У нее были такие же волшебные глаза! На поверхности — матовые и как будто черные. Но когда они начинали тебя затягивать, сначала ты оказывался в изумрудном сиянии, затем — в сапфировом полумраке, а на самом дне ее взгляда манил и пугал кровавый рубин… Этим взглядом ее я был оглушен. Я почти потерял сознание. Я перестал понимать, что я говорю и что делаю… И на ее вопрос я ответил: «Я хочу провести с тобой ночь. Я целый год только и брежу о тебе!» Она тут же выкинула меня из своего взгляда, словно выплюнула, но ответила довольно приветливо, хотя и насмешливо: «Я очень дорогая женщина. Осилишь ли?» А я в помрачении своем спросил: «Сколько?» Она улыбнулась и назвала сумму. Цена была баснословной! На такие деньги у нас в Вифсаиде можно было арендовать целое блудилище и круглый год им пользоваться в полном одиночестве!.. Ни секунды не задумываясь, я сказал: «Согласен». А она ответила: «Тогда завтра вечером». И назвала место…
Филипп снова затряс головой и, злобно глянув на Иоанна, объявил:
— Всё! Больше ни слова тебе скажу!
— Ты украл деньги у своих родителей? — тихо спросил юноша, продолжая глядеть себе под ноги.
— Украл, — так же тихо ответил Филипп и вдруг закричал: — Я хуже сделал! Слышишь?!
— И на следующий вечер сел в свою красивую лодку и отправился на другой берег?
— Нет, свою лодку я оставил. Я нанял чужую лодку, чтобы никто не знал, что я уехал из Вифсаиды… Но я же сказал тебе! Я же просил! — в отчаянии выкрикнул Филипп. И тут же продолжил исповедоваться радостно и с болью: — Она ждала и вовсе не удивилась, когда увидела… ту сумму, которую я ей принес. Ну, разве что несколько погрустнела. Но быстро стряхнула с себя грусть… Хотя у нее были служанки, сама омыла мне ноги. Ввела в горницу. Пока я ел, вернее, делал вид, что пробую ее кушанья, она мне плясала. Но танцы ее были вовсе не развязные, какие обычно бывают у блудниц: она не выставляла напоказ свои прелести — ничего подобного. Она танцевала, как жрица, как, судя по описаниям, древние женщины-язычницы танцевали перед жертвоприношением Деметре, или Персефоне, или Великой Гекате… А после началось истинное жертвоприношение. Она повела меня в спальню. Медленно раздела меня. И долго голого рассматривала. Нежно, с состраданием. Так мать смотрит на своего больного ребенка… Потом быстро разделась сама. И, взяв меня за руку, подвела к зеркалу. В спальне у нее висело великолепное зеркало почти в человеческий рост вышиной. Из какого-то удивительного металла, так гладко отполированного, что я никогда в жизни не видел столь четкого отражения. В раме из слоновой кости, усыпанной полудрагоценными камнями. Мы встали перед этим зеркалом, и она сказала: «Я твоя, мой милый. Но разве может красота принадлежать уродству? Разве может богатство купить то, что Богом дается и Господом отнимается? Ты ведь умный человек и, видимо, образованный. Если смеешь — бери. Если не гадко тебе — наслаждайся. Если не страшно — владей мной…»
— Так прямо и сказала? — тихо спросил Иоанн и поднял на Филиппа лучистые глаза, теперь почти полные слез.
— Не помню я, что она тогда говорила! — в приступе не то восторга, не то ярости вскричал Филипп. — Может, она вообще молчала, а эти слова как наваждение прозвучали у меня в ушах, когда мы так стояли перед зеркалом и я смотрел на наше сверкающее и кричащее отражение!.. Не помню! Не могу!! Не хочу помнить!!!
Филипп обхватил голову руками, зажал уши, зажмурил глаза и, эдак оглушив и ослепив себя, побрел вверх по дороге.