Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник
Шрифт:
— Пустыня по-своему прекрасна. На закате — особенно. К тому же, правду сказать, ту местность, через которую пролегал твой путь, неправильно называть пустыней. Настоящие пустыни начинаются к югу и к востоку от Города. Там — действительно пустыни…
— Вся Иудея — сплошная пустыня, — по-латыни возразил Пилат. — К востоку, к западу — какая разница. Голо и пусто. Тоскливо, Иосиф. Камни, похожие на овец, и овцы, похожие на камни. И пыль, пыль. Люди цвета пыли, грязные и немые. И солнце, словно в дыму. Что тут может быть красивого?
Каиафа сперва внимательно посмотрел
— Не обижайся, Иосиф. Ты сам виноват: приучил меня доверять тебе и говорить с тобой искренне. Я очень ценю за это наши отношения. Ибо искренность между политиками — вещь дорогая и редкая. Не так ли?
— Спасибо за твои слова, Пилат, — откликнулся первосвященник. — Наши чувства взаимны. И оба мы знаем об этом.
— Нет, есть симпатичные места, — сказал Пилат. — К Кесарии я привык, и мне там даже нравится. На берегу Иордана я знаю несколько уголков, где можно развеяться и отдохнуть душой. Сядешь под пальмой с блюдом свежих фиников и с чашей хорошего вина… В Галилее красиво! Зелень свежая. Множество ярких птиц. Озеро очень живописное, особенно западный его берег… Но я редко бываю в Галилее. И, мягко говоря, по мало приятным поводам.
Каиафа согласно закивал головой.
— Но ехать по Иудее, ты прости меня, сущая тоска, — сказал Пилат и рассмеялся. — Иногда даже хочется, чтобы кто-нибудь напал, например, разбойник какой-нибудь выскочил со своей бандой. Ну, чтобы стряхнуть с себя тоску, развеяться и вспомнить молодость!
— Бог с тобой! — укоризненно воскликнул первосвященник. — Никогда не говори так! Накличешь беду… Ядавно хотел тебя упрекнуть. Ездишь с горсткой людей. А вдруг, упаси господь, и вправду на разбойников наткнешься?!
— Но они сначала на Лонгина набросятся! — радостно воскликнул Пилат и так, похоже, увлекся, что перешел на греческий и забыл, что на этом языке ему надо коверкать слова. — Мы ведь эти переодевания затеяли для того, чтобы Лонгина приняли за меня, а меня — за одного из его охранников.
— Если они нападут слева, твой центурион и другие всадники тебя в первый момент прикроют. А если они нападут справа? Они прежде всего убьют тебя.
— И ты думаешь, что я, римский всадник, который два года прослужил в Германии и сражался с самыми свирепыми воинами в мире, дам себя убить каким-то вшивым… прости, жалкому сброду, который никогда не видел настоящей войны и вооружен ржавыми ножами и сухими палками? Да каждый воин из моей охраны перебьет с десяток этих вонючих бродяг и останется без единой царапины!
Каиафа с высоты своего роста посмотрел на молодого человека не то чтобы высокомерно, а с ласковым сожалением.
— Не сердись, Пилат. Ты сам только что напомнил об искренности наших отношений. И вот совершенно искренне, ни в коем случае не желая тебя обидеть, я тебе говорю: твои рассуждения, твоя охрана и весь этот маскарад, который вы устраиваете, — ребячество и непростительная для императорского магистрата беспечность! Банды разбойников достигают иногда ста человек. Многие отменно вооружены, и притом римским оружием… Если тебе самому
— Пизона имеешь в виду? Претора Ближней Испании Луция Пизона? Так он же дурак, этот Пизон. Он был без охраны. Да и было это в Испании! А здесь не Испания. Здесь даже зарезать не умеют! Даже если грудь подставишь — промахнутся или нож сломают.
Пилат настолько развеселился, что обхватил рукой первосвященника за талию и попытался прижать к себе. И снова Каиафа сперва инстинктивно хотел отстраниться, но в следующее мгновение опомнился и разрешил себя обнять. А потом ответил уверенно и даже сурово:
— Еще раз прости меня за прямоту. Но я не могу с тобой согласиться. И в этом вопросе никогда с тобой не соглашусь.
В чем именно первосвященник был не согласен с префектом, он не уточнил. Но Пилат перестал его обнимать и, обаятельно улыбнувшись, примирительно сказал:
— Ну ладно, ладно. Возможно, ты прав, и надо учесть твои замечания. Хотя… Судя по той информации, которую я имею, мы с тобой, похоже, переловили всех разбойников. Остался один Варавва. Но он, мне докладывали, не нападает на римлян.
Каиафа сперва с грустным выражением на лице оправил свою мантию, распрямляя образовавшиеся складки, затем огладил белый головной плат, ниспадавший ему на плечи, а потом как-то странно посмотрел на префекта и спросил:
— Варавва остался? Ты имеешь в виду его банду?
— Его банду. И его самого.
— Его самого? Что ты хочешь этим сказать?
— Что я хочу сказать? — удивился Пилат. — Я хочу сказать, что он у них предводитель. Вот я и говорю: Варавва и его банда — они остались, потому что их никак не могут поймать.
Каиафа даже остановился. Выразительно глянув на Пилата, он сначала улыбнулся и кивнул головой, как улыбаются и кивают учтивые люди в ответ на неудачную шутку. Но, бросив еще один взгляд на префекта, еще более пристальный и выразительный, первосвященник разочарованно произнес:
— Варавву арестовали. Вечером в субботу… Ты разве не знаешь?
Ни тени удивления не появилось на лице Пилата. Префект продолжал обаятельно улыбаться, лишь ямочки исчезли у него на щеках и в глазах на мгновение вспыхнули колючие искорки.
— Арестовали, говоришь? В субботу? Вот видишь теперь и неуловимого Варавву поймали, и некого теперь бояться, — игриво ответил Пилат и рассмеялся.
Разговор этот случился уже на площади, в двух шагах от входа в преторий.
Луна уже выглянула из-за Масличной горы, поднялась и зависла между Храмом и Конскими воротами. В ярком желтом свете Пилат увидел, как по углам площади, а также возле Генафских и Ефраимовых ворот прячутся храмовые стражники: сами они были почти не видны, но шлемы их притягивали к себе лунные лучи и то и дело сверкали из укрытия.