Сладость губ твоих нежных
Шрифт:
— Так вы, значит, настаиваете на своей правоте? — тихо произносит полнощёкий. — Ленинизм, вам, стало быть, не указ?
— Бросьте, — тихо и серьёзно отвечает Ольга Матвеевна. — Какой ещё ленинизм.
— Ленин, Ольга Матвеевна, это не личность, это не учение. Это — закон. Закон, пожирающий своих исполнителей. Что вы на меня так смотрите? Я не стану насиловать вас, мне не нужны эти частности. Меня интересует общее положение дел. Видите эти ямы? Они вырыты тут уже давно. Когда идут дожди, вода собирается на дне, превращая их в лужи. Я видел, как лесные звери пьют из них воду. Чего же вам ещё нужно? Что вы не станете на колени, не всмотритесь вглубь земли?
Ольга Матвеевна подходит к краю ближайшей ямы и опускается на колени. Спиридон Борисович идёт следом, вынимает
— Вы, кажется, хотели что-то сказать? Вы даже не читали подписанных вами бумаг. Ведь это всё чушь, Ольга Матвеевна, чушь, под которой стоит ваша красивая подпись. Так вы хотели что-то сказать?
— Я ненавижу нас, — тихо говорит Ольга Матвеевна, вынимая руки из карманов и раскрывая ладони перед собой. — Всех.
— За что?
— За то, что мы есть. Нам всем нужно исчезнуть бесследно.
— Вот как? А что же останется? Видите ли, Ольга Матвеевна, здесь вы снова намереваетесь преступить черту, полагая, что именно за ней находится избавление. Ранее я часто думал найти такую женщину, как вы, которая обладает достаточной внутренней силой, чтобы ненавидеть жизнь, найти такую женщину и использовать как обычную, сделать её беременной коровой, но теперь я, под влиянием, — пистолет в руке Спиридона Борисовича вдруг оглушительно хлопает, Ольгу Матвеевну сильно толкает вперёд за голову, и она кувырком валится в яму, с плеском ударяясь боком в воду на её дне, — произошедших событий окончательно понимаю, что мысль эта сама по себе глупа, потому что дело, Ольга Матвеевна, видите ли, не в человеке, а в продуцируемой им душевной силе, как то вашей, к примеру, любви, и когда сила иссякает, тут для меня нет больше интереса, и человек сразу превращается в труп, поэтому я при подобных обстоятельствах не задаюсь вопросом о причинах, чтобы не впадать в банальнейшую ошибку философии, спрашивая зачем или же почему, нет, я перевожу дело в иную плоскость, я задаю конкретные вопросы, решаемые обычно наукой, а именно: когда вы, Ольга Матвеевна, лишились своей души, оставшись только с вышеупомянутой вами ненавистью, и куда делась она, столь скоропостижно вас покинув?
Спиридон Борисович прячет пистолет в карман и задумчиво бредёт к машине, откуда всё явственнее слышен вой беспощадно насилуемой женщины. Подойдя к кабине, от ударяет кулаком по двери фургона. Вой обрывается, и двое расхристанных мужчин выволакивают наружу полуголую Надежду Васильевну, неумело сгибающую ноги, они, да и рот её, в крови, под глазом синяк, она охрипла от крика и закидывает голову назад, потому что из носа тоже сочится кровь.
— Туда, — махает рукой Спиридон Борисович в ту сторону, откуда пришёл. Военные хватают женщину за руки и тащат к ямам. Она снова начинает хрипло квохтать, булькая кровью, тогда тот, кто вёл машину, коротко бьёт Надежду Васильевну пистолетом по голове, и дальше слышен только удаляющийся треск кустов, которыми волокут её тяжёлое тело. Наступает тишина, потом хлопают два выстрела. Спиридон Борисович садится в кабину, вытянув ноги через проём открытой двери наружу. Окружающая машину лесная мгла наполняет его спокойствием и непрерывной чёткостью хода космического времени.
— Девчонок туда же? — спрашивает его вышедший на просеку военный, назвавшийся Петром.
— Да, всё в яму. Чего два раза стреляли?
— Да Певцов её живой в яму повалил, а потом с первого раза по башке не попал.
— Не жалко было её, Шаталов, только что нафаршированную?
— Да мало их что-ли, Спиридон Борисович.
— Точно. Ну, давайте, тащите туда девчонок. Вытряхнете их, мешки сверху побросайте и зарывайте. Быстрее, быстрее, ребята, времени мало, — Спиридон Борисович откидывается на сидении машины, закрывая глаза. Он не спал уже двое суток.
Двое военных сволакивают мешки из фургона к яме и вытряхивают из них вонючие детские трупы. Тело Зины, перекатившись через плечо, утыкается коленом в землю и застряёт на склоне, водителю приходится сбросить его на дно пинком ноги. Непристойно раскинув ноги, девочка валится на труп Надежды Васильевны, забрызгавший Ольгу Матвеевну кровью из своей разбитой головы. Другие трупы сбрасывают по воздуху, взяв за плечи, и они падают друг на друга с чавкающими глухими шлепками, протекая тёмной гнилой кровью. Водитель ругается матом, жмурясь от летящего в глаза снега.
Катю вытряхивают из последнего мешка. Снег падает ей в сжатое смертельной судорогой лицо, попадая в раскрытый рот. По шее проходит лиловый рубец от колготок.
— Это та, что удавилась, — говорит водитель. — Уже опухла, сука.
— Слушай, Вовка, погоди, — Пётр вдруг расстёгивает штаны, начиная тихо, воркующе смеяться. — Погоди, Вовка, гляди. Рот раскрыла, она пить хочет, — он смеётся, широко уперев ноги над Катиной головой, и пускает мочу, целясь девочке в рот. От смеха он попеременно перестаёт попадать, пробрызгивая дорожкой семенящих капель по лицу. Моча всё же быстро наполняет рот девочки и переливается через губы. — А теперь, Вовка, смотри фокус, — говорит Пётр, встряхнувшись и пряча. Он приподнимает одну ногу и наступает ею Кате не живот. Катя вдруг сильно, хрипло рыгает, бульканьем выбрасывая мочу изо рта маленьким родничком. Водитель с руганью отшатывается от неё.
— Да не шарахайся, дурило, — хохочет Пётр. — Это ж газы ртом вышли. Я надавил, газы вышли. А ты дурак испугался. Давай скинем.
— Да ну тебя на хуй, — мрачно говорит водитель, поднимая лопату. — Сам скидывай.
— Да помоги ты, ёлки зелёные, — с удивлением разводит руками Пётр.
— Говорю, сам скидывай. Какого хрена ты на неё ссал?
— А шо такое? Она же никому не расскажет, — смеётся Пётр. — Правда, детка? — Пётр приседает, берёт Катю за ноги, протаскивает по земле и, крякнув, швыряет её в яму. — Тяжёлая, блядь, — вздыхает он, снова выпрямляясь. — Ну если я ссать хотел, так что мне, до города терпеть? А то, что на неё ссал, на девчонку, так это по ошибке. Не заметил, ебёна мать. Что тут видно в темноте, а она лежит, как колода. Так что ты уж, брат, извини.
Водитель молча упирает лопату и наседает на неё ногой. Они зарываю яму, ничего не говоря, только тяжело дышат. Лезвия лопат с металлическим харканьем врезаются в холодную землю, наметённую кучей на краю ямы, комья сыпятся вниз, покрывая голые тела мертвецов стохастической рябью помех, словно они разъедаются ветром сухого гниения и порывами растворяются прямо на глазах. Вскоре трупы уже не видны под слоем земли, а двое с лопатами всё продолжают бросать комья на то место, где они были когда-то, чтобы никто не смог отличить его от других лесных мест, чтобы оно поросло обычной травой и древесной молодью, чтобы вылупились тут одной осенью из-под мха грибы, и чтобы память человеческая не нарушала постепенного вростания корней, выделяя здесь могилу, потому что все могилы на земле всё равно теряются, а трупы, некогда заложенные в них, всё равно рассыпаются в прах, и нет по большому счёту нужды их вспоминать.
Когда яма сравнивается с поверхностью почвы, они утаптывают место захоронения сапогами и нагребают на него давно умершую траву, оторванную от земли ещё во время углубления ямы.
— Ветками надо забросать, — замечает Пётр.
Водитель с размаху втыкает лопату в грунт, чтобы освободить руки для новой работы. Под его ногами, под тяжёлым рыхлым слоем земли, где он не может видеть и слышать, в грязной ношенной одежде, которую никому даже и в голову не приходило для дальнейшего использования снять, судорожно сжимается детское тело, выворачивается и еле различимо стонет от нечеловеческой, тупо порющей живот боли, и кровь вытекает изо рта на щеку, маслянистой, чёрной струйкой, и сырая чёрная земля засыпается в поменявший положение рот, потому что всё там, ниже земли, чёрное, нет там места свету, там прячет природа только то, что уже не нужно и должно стать бесформенной мёртвой нефтью будущей жизни, и ещё тех, кто трудится над разрушением формы, поедая погребённым руки, рты и глаза. Режущий удар лопаты. Катя снова начинает жить.