Сладость губ твоих нежных
Шрифт:
Больше Катя ничего не слышит, потому что падает в обморок, как в яму удаляющейся глубины. Кругом Кати стоят деревянные аисты, и на чёрном небе светит ослепительное золотое солнце, из которого выходят короткие волнистые лучи, как рисуют в детских книжках. Катины ноги утопают в неощущаемой земле, так что она сразу уверяется в бесполезности ходьбы и садится, ложится в землю, как в кровать, раскинув руки, она лежит посреди чёрного вспаханного поля в фонарном свете золотого солнца, словно на пляже, и слышит многослойный звон, может быть, это поют здешние птицы, может быть, они из стекла или алюминия.
Через
В этой комнате изолятора Катя сидит одна до самых сумерек. Лишь однажды она слышит за дверью шаги, они останавливаются, потом уходят. В сумерках ей становится страшно. Она появилась здесь ночью, ночью же и должны снова за ней прийти. Катя то бродит по комнате, то снова садится, тоскливо глядя в окно, из которого не видно неба. Комната постепенно погружается в темноту, и в темноте загорается замочная скважина, потом закрывает свой глаз под металлическим лязгом ключа.
— Здравствуй, зайчик, я тебе кашки принесла, — говорит Ольга Матвеевна. Она входит, прижимая рукой к груди закутанный тряпкой горшок, и затворяет за собой дверь на ключ. — Кашка манная, с вареньем. Тебе лучше?
Катя кивает, покорно соглашаясь с продолжением кошмара.
— Не тошнит? Ты вчера в обморок упала, и я подумала… Для тебя это всё очень страшно и тяжело, ты ведь ещё маленькая, и… прости меня, ты слышишь? Пусть я даже Иисус Христос, меня тоже надо простить. Это он прощения не просил, потому что душа у него была слишком гордая. Так ты меня простишь?
Катя снова кивает. Она готова сделать всё, только бы не лили кипяток на пальцы.
— Зайчик мой милый, — радуется Ольга Матвеевна. — Вот, садись, поешь, вот тут и ложка есть, ты же голодная.
Она присаживается на кровать рядом с Катей, ставит ей горшок с кашей на колени, разворачивает тряпку и гладит Катю ладонью по волосам.
— Знаешь, как я по тебе соскучилась, котик.
— А в сарай сегодня не надо идти?
— А ты хочешь? — оживлённо спрашивает Ольга Матвеевна.
Катя мотает головой.
— Ну так и не надо. Отдохни, милая, а то ты заболеешь совсем. Никуда они не денутся, дурочки, бежать-то им некуда, стенка кругом. И название себе придумали — «Чёрная зоря». Смех один. Ты, наверное, тоже состояла?
Катя чуть не давится от страха кашей.
— Нет, Ольга Матвеевна, честное слово. Я ничего не знала.
— Да ты не бойся, солнышко, даже если и да, ты не бойся, тебе это не страшно, я же тебя знаю, ты хорошая девочка. Кушай, кушай. Ты милая, хорошая девочка. Если бы ещё у всяких вредных и заразных Зинок не лизала…
— Я больше не буду, —
— Да-да, я знаю, милая, я верю тебе. Ты у нас вырастешь, в комсомол вступишь, будешь красивенькой такой, ёбаной комсомолочкой, — Ольга Матвеевна смеётся. — Скажи, хочешь быть ёбаной комсомолочкой?
— Хочу.
— Вот молодец. Кушай. Сегодня так холодно на улице. Но подружки твои не мёрзнут. Ты поняла, какие подружки? Они тут, в доме, лежат, под полом. Я только что ходила к ним, просто так, чтобы посмотреть. Ничего особенного. Пахнут только плохо. Они там лежат в солёной воде. Варенье вкусное? Я сама делала. Черничное. Тут в лесу знаешь сколько черники? Всю не соберёшь.
— Я думала… Я думала вы их уже… в песок зароете.
— Ну нет, кошечка, какой песок, ты что, в девочках столько всего хорошего! Они же там протухнут, под песком. А так мы их съедим потихоньку. На Новый Год, например.
Катя кладёт ложку в пустой горшок. В животе у неё теперь тепло и сытно, снова хочется спать. Ольга Матвеевна берёт горшок и ставит его на пол.
— Что надо сказать?
— Спасибо.
— Умница. А что надо сделать?
Подумав, Катя вытирает рукой рот и целует Ольгу Матвеевну в щёку.
— Умница. А помнишь, ты ветчину на день революции ела? Эту ветчину когда-то Ирочкой звали, — Ольга Матвеевна заливается смехом. — А ты не знала? А ведь вкусно было? — она хватает Катю за плечи, лицо её вдруг становится серьёзным. — Молитву помнишь? Бога помнишь? Снимай с себя всё.
Сойдя с крыльца, Катя начинает плакать от боли. Там, в изоляторе, она старалась сдержаться изо всех сил, чтобы Ольга Матвеевна совсем не озверела от её слёз. А теперь, на дворе, не может больше терпеть и ноет, медленно бредя к колонке, у неё сильно болит прокушенная Ольгой Матвеевной нижняя губа.
— Скотина… — тихо ноет Катя, пробуя опухшую губу пальцами и языком. — Скотина вонючая… Тебя бы так… Тебя бы так, сволочь…
Из губы всё ещё сочится кровь, Катя чувствует её солоноватый вкус.
— Дрянь… Падло… — всхлипывает она, набирая пригоршню воды и прижимая её к воспалённому рту. — Сдохла бы ты, падло…
Наспех натянутая одежда плохо сидит на Кате, и она всё время поёживается, остуживая рот холодной водой. Руки её всё ещё немного дрожат, вспоминая тот тупой ужас во власти взбесившейся Ольги Матвеевны, которая каждую секунду может начать тебя бить, душить, кусать, стискивать нос, больно щипать щёки, уши, соски. Чем меньше саднит губа, тем больше Катя ощущает боль во всём остальном теле, измученном, порытом свежими царапинами и синяками. Она прерывисто всхлипывает, судорожные рыдания мешают ей ругаться дальше, и Катя просто тихо воет, закрыв одной рукой глаза, чтобы ничего больше не видеть на этом проклятом свете. Если бы на самом деле был этот вонючий Бог, думает Катя, может он забрал бы меня отсюда, но никакого Бога нет, есть только мохнатый ревущий слон, вырастающий от ужаса смерти, чтобы высосать своими хоботами всю твою кровь, чтобы ты умерла, ему нужна только своя смерть, ему безразлично, чего ты хочешь, о чём думаешь, ему нужно, чтобы тебя не было, раз он так решил. И никуда он не может тебя забрать, потому что сам живёт здесь, и кроме той гадости, которая вокруг, нет на свете больше ничего, лишь пустота и жестокость, жестокость и пустота.