Сладостно и почетно
Шрифт:
— Нет уж, увольте, в погреб мы не согласны, хоть там и прохладно.
— Шутник вы, господин доктор, как можно! Вон, угловая комната стоит свободная, там тоже холодок. Ставни я с утра не раскрывала, а окошки все настежь, ее ветерком и протянуло. Отдохнули бы, право, а то вон я смотрю — вид у молодой дамы такой, что вот-вот сомлеет.
— Это мы, фрау Марта, слишком увлеклись вашим превосходным вином. Но вообще, конечно, день сегодня тяжелый. А что касается вашего приглашения, то дама тогда пусть и решает — млеть, понятно, ей совсем ни к чему и нежелательно.
— Да уж чего хорошего Так вы подумайте, а будильник я вам поставлю, ежели опасаетесь насчет того, чтобы поспеть к поезду…
Хозяйка ушла. Эрих молча наполнил оба стакана и выпил свой не отрываясь, как пьют воду, когда мучит жажда. Людмила не поднимала глаз от клетчатого рисунка скатерти; было очень тихо, только шмель угрожающе гудел над глиняной мисочкой с остатками
— Итак, к какому решению склоняется молодая дама? — осведомился Эрих тем же дурашливым тоном, за который она готова была сейчас его убить. Она подняла стакан и, отпив глоток, приложила к щеке холодное влажное стекло.
— Ты действительно считаешь, что я сама должна… решить этот вопрос? — спросила она очень тихо, сдерживая дрожь в голосе, и посмотрела ему в глаза прямо, почти с ненавистью. Она не понимала, что с ней сейчас творится, где ее всегдашняя сдержанность, вечная боязнь быть не так понятой, порожденная этой боязнью привычка таить свои переживания; она не понимала, что заставляет ее сейчас так обнажаться, вместо того чтобы подхватить мячик, свести все к легкой, ни к чему не обязывающей игре в забавное недоразумение. — Как все просто, не правда ли? Особенно для тебя, поскольку решаешь не ты. Как удобно, мой милый! Но если я все-таки скажу «да»?
— Если скажешь «да»? — переспросил Эрих, глядя на нее также в упор. — При иных обстоятельствах ты бы уже давно это сказала — и не по твоей воле, а по моей, слышишь? Я — я сам! — заставил бы тебя это сказать — заставил бы, принудил, убедил, называй как угодно. Ты просто поняла бы, что тебе не остается ничего другого, потому что ни одной женщине, — когда ее любят так, как я тебя полюбил! — ни одной женщине ничего другого не остается, как сказать «да». Но я говорю про иные обстоятельства, не про те, в которых находимся мы с тобой! Ты что же, — он еще больше понизил голос, до яростного шепота, — ты так ничего и не поняла? Ты до сих пор не понимаешь, что мы — возможно — видимся сегодня последний раз в жизни? Да, я сейчас не могу ничего решать, — не имею права! — потому что дело не во мне теперь, дело в тебе, дело в том, что для тебя кроме этого «сейчас» есть еще и «потом», и уже надолго, на всю жизнь…
— Не надо об этом, любимый мой, — она положила ладонь на его стиснутый кулак и закрыла глаза. — Не надо, прошу тебя. Ты тоже ведь не все понимаешь. Для меня… погоди, я только… нет-нет, ничего… Для меня, пойми — ну постарайся же понять, любимый, — для меня нет «потом». Есть только вот это «сейчас», где мы с тобой и ничего больше. Ни войны, ни… ничего. Ты говоришь — надолго, на всю жизнь, но я всю свою жизнь, какой бы долгой она ни была, я бы всю эту жизнь презирала и ненавидела себя, если бы сейчас — сегодня, вот здесь с тобой — стала бы взвешивать, как будет потом…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 1
Необычно жарким выдалось это воскресенье и в Берлине, даже в районе Ванзее, рядом с озерами, вечер не принес прохлады. В комнате было душно, несмотря на распахнутые настежь окна и раскрытую на балкон дверь.
— Будем, господа, заканчивать, — сказал Тротт, обмахиваясь сложенной газетой. — Семейный совет слишком уж затянулся, а всем нам завтра работать…
Присутствующие посмеялись — из восьми человек, собравшихся сегодня в квартире Бертольда Штауффенберга, четверых и в самом деле связывали родственные узы: Клаус был родным братом хозяина, Цезарь фон Хофаккер — двоюродным, Петер Йорк фон Вартенбург — племянником. Кроме них и Адама фон Тротт-цу-Зольца, в комнате находились еще Мерц фон Квирнгейм, новый (вместо переведенного к Фромму Штауффенберга) начальник штаба у Ольбрихта, полковник Ганзен из абвера и Фритц Дитлоф фон Шуленбург, так и не сумевший перебраться через линию фронта на Востоке.
— Надеюсь, — сказал полковник Штауффенберг, — что наш совет заслуживает того, чтобы его называли «семейным» в смысле не только кровного родства, но и нашего братства по духу.
— Которое отнюдь не мешает нам спорить до хрипоты по самому пустячному поводу, — заметил Квирнгейм.
Штауффенберг рассмеялся.
— Мой дорогой Мерц! Если вы думаете, что у родных братьев дело обходится без драк, спросите Бертольда, он вам на этот счет может кое-что рассказать. Однако Адам прав; с вашего позволения, я попытаюсь подвести итог тому, что здесь говорилось. Вопрос первый: сроки. Все согласны, что откладывать действие нельзя. До сих нор мы позволяли себе медлить, выжидая стечения благоприятных обстоятельств; одиннадцатого в Берхтесгадене я мог взорвать бомбу, но не сделал этого из-за отсутствия Гиммлера. Очевидно, это было ошибкой. Вчера, правда, выбора у меня не было — я просто не успел, Гитлер неожиданно вышел и уже не возвращался, совещание окончилось без него. На следующем совещании я взорву бомбу в любом случае — независимо от числа и состава присутствующих, лишь бы Гитлер находился в пределах досягаемости. Действовать немедленно нас вынуждает военная обстановка, которая характеризуется сегодня бесспорной уже и совершенно очевидной неспособностью вермахта сдерживать противника не только на Востоке, но и на Западе… Кстати, забыл сказать: известие о гибели Роммеля не подтвердилось. Убиты его адъютант и водитель, фельдмаршала доставили в лазарет в очень тяжелом состоянии, однако он жив…
— Но из игры выбыл, — заметил Йорк.
— Да, к сожалению; поддержка Роммеля очень нам помогла бы. Итак, простой взгляд на карту фронтов убеждает нас, что государственный переворот — единственное, что еще может спасти Германию от тотальной катастрофы, — должен быть осуществлен в ближайшие дни. Иначе он вообще потеряет смысл. Теперь вопрос второй: шансы на успех. Считаю их вполне реальными относительно первой фазы переворота, то есть самого момента захвата власти; здесь все настолько продумано, что осечки быть просто не должно. Меня беспокоит другое: сумеем ли мы эту власть удержать. Господа, мы должны быть предельно трезвы в оценках и прогнозах. Главное, из чего следует исходить, это тот печальный факт, что мы изолированы от немецкого народа и не можем рассчитывать на его поддержку — а может быть, даже и одобрение. Не будем бояться назвать вещи своими именами: то, что мы намерены совершить, это не революция, а типичный дворцовый переворот, и именно так он будет воспринят. Даже в случае успеха! Как только наши имена станут известны — а известны они станут в любом случае, — нас прежде всего воспримут как сборище заядлых реакционеров, поскольку движение наше объединяет в основном представителей самых непопулярных в народе групп немецкого общества, а именно, — Штауффенберг поднял три пальца изуродованной руки и стал загибать их по одному, — крупного чиновничества, высшей финансовой буржуазии и, наконец, офицерской касты. Вот в этом и заключается самая неблагополучная сторона дела, и именно здесь, — я убежден! — именно здесь перед новым правительством встанут основные трудности. Предвидя их, мы попытались — правда, слишком поздно — создать нечто вроде единого общенационального фронта, включая коммунистов. Как бы мы с вами ни относились к марксизму, нельзя закрывать глаза на тот очевидный факт, что в течение последних десяти лет коммунисты были самыми последовательными и непримиримыми противниками режима. Они к тому же тесно связаны с народом…
— Еще теснее — с Москвой…
— Не надо играть словами! Их связь с Москвой естественна и в данном случае совершенно оправдана: и у нас с вами, и у Москвы, и у Лондона с Вашингтоном цель одна общая, и эта цель есть уничтожение национал-социализма как государственной системы.
— Цель Москвы, Клаус, может быть несколько шире: уничтожение Германии как государства.
— Вот в это я не верю, — возразил Штауффенберг. — Именно не верю — это вопрос интуитивного доверия, поскольку ничем более точным здесь оперировать не приходится.
— Доверия Сталину?
— Да, если угодно! Нам с вами, разумеется, ближе и понятнее — и симпатичнее — люди типа Рузвельта и Черчилля. Однако ни от того, ни от другого мы ни разу не услышали ничего подобного сказанному Сталиным: я имею в виду его слова о том, что Гитлеры приходят и уходят, а Германия остается.
— Пропаганда…
— Разумеется, пропаганда! Но именно поэтому слова Сталина и заслуживают внимания. Если он решился на такое высказывание, значит, оно соответствует его целям. Оно мне представляется тем более знаменательным, что было сделано в то же самое время, когда советская печать продолжала кампанию разжигания ненависти к немцам как к противнику — все эти статьи Эренбурга, стихи «Убей немца» и прочее. Если в подобных материалах не всегда четко разграничиваются понятия «немец» и «фашист», то Сталин своими словами как бы заверяет, что война ведется против германского нацизма, но не против германской нации. Заметьте, кстати, что в советской печати ни разу не появлялось призывов к послевоенному расчленению Германии, как того требуют некоторые английские и американские газеты. Однако не будем отвлекаться! Я говорил о попытке наладить сотрудничество с коммунистическим подпольем — она, как вы знаете, сорвалась, гестапо нас опередило, и при этом мы потеряли двух соратников — Лебера и Рейхвейна. Предпринимать дальнейшие шаги в этом направлении уже поздно, следовательно внутри страны мы остаемся в том же качестве изолированно действующей силы. Что касается внешних связей, то они хорошо налажены на Западе и совершенно отсутствуют на Востоке — этого нам уже тоже не изменить. Остается одно: немедленно после переворота мы начинаем переговоры с советским и англо-американским командованием, это пока должны быть переговоры военных с военными, не на правительственном уровне. Итак: устранение фюрера в ближайшие дни, немедленное прекращение огня на всех фронтах и затем Адам отправляется в Лондон, а вы, Фриц, — в Москву. Надеюсь, там еще помнят вашего дядюшку…