Слава Перуну!
Шрифт:
– Вы не всегда были только хищниками, – негромко ответил Боян, глядя в глаза старому кочевнику. – По сей день главная еда кангаров – просо, пусть и с мясом баранов. И мне ведомы ваши песни о том, как возводили в стране Канг сияющие крепкостенные города. Как превращали пустоши в поля, прокладывая каналы – само слово Канг разве не значит «канал»?
– Это было давно, – глухим эхом отозвался Куркуте. – Города стали руинами, и имена их забыты. Рухнули плотины, песком занесло каналы. Те, кто падал лицом в грязь перед своими вожаками, пока лица эти не стали
– Сила нужна для того, чтоб беречь Правду, – ответил Боян. – Тот, с кем Правда, – сильнее.
– Так говорил Ингур Сын Сокола, которому клялся тёмник Куркуте и иные тёмники детей Бече, – казалось, зарычал мёртвый волк на плечах печенежского кудесника. – Мы, кангары, никому не платящие дани, поверили ему. Мы принесли ему клятву. Мы шли за ним. А он умер дурной смертью. Оставил власть женщине – и не из достойных. И слышал я, что смерть его не была отомщённой.
– Если ты слышал это, то, верно, слышал и то, кому пришлось бы мстить сыну Ингура, – негромко отозвался помрачневший Боян.
– Что кангарам за дело до этого? – не померещилось ли Вольгостю – в голосе печенега звучала настоящая боль. – Что нам за дело, если тот, кому поверили мы, – умер дурной смертью, если его престол достался женщине, если его сын оставил смерть отца и старшего брата без мести, а младший сын и вовсе мало похож на мужчину?
– Женщина больше не приказывает русам, – ответил Боян. – Русами правит сын того, кому присягал тёмник Куркуте. Достойный сын.
Куркуте поднял брови. Оленьи рога вокруг его глаз зашевелились, словно нацеливаясь на гусляра.
– Достойный?! Откуда кангарам знать это?
– Слова Бояна, сына Лабаса, тебе мало, Отец печенегов? – голос Бояна был тих – но до того мощен, что, казалось, сама земля под шатром содрогнулась в лад движениям губ гусляра. И рогатый череп, висящий под дымоходом, закачался.
– Слова? – прозвучавший ответ был не менее силён, хоть и походил не на прошедшую по земле волну, а на отзвук рассевшейся глубоко под ногами трещины. – Слова мало, внук Бориса, предавшего Богов и убивавшего бхакши! Слова мало, соплеменник рабов Мёртвого бога и румского владыки!
Пламя светильников сжалось в искорки на кончиках чадящих фитилей. Но две багровые искры тлели много выше ряда конских и волчьих черепов – под накидкой из волчьей головы.
– Боян толкует, что Сила – в Правде! – надтреснутый голос древнего печенега с каждым словом всё меньше походил на звук человеческой речи, всё больше – на рычание неведомой ворожбой обучившегося внятному разговору зверя. – Боян говорит – Правда с ним и тем бледнокожим, которому он служит!
Куркуте взмахнул рукой – и огромный котёл с чудовищной лёгкостью вспорхнул с места и отлетел под ноги шарахнувшимся тёмникам, рассыпая остатки проса и баранины по узорным коврам.
– Покажи же старому Куре силу своей Правды, бездомный бхакши предавшего Богов племени! –
Нет.
Он не просто опустился на четвереньки – даже в полутьме было видно, что это тело его вытянулось и изогнулось, как не изгибается у людей. И звук, как ни страшно было об этом думать замершему древним каменным истуканом Вольгостю Верещаге, звук, с которыми он опустился на ковёр, очень мало походил на прикосновение к ковру человеческих ладоней.
Во всяком случае, Вольгость отчётливо слышал, как скребнули по ворсу ковра туповатые волчьи когти.
В шатре сильно запахло зверем.
Огни над черепами вспыхнули вновь.
Там, где только что был седобородый Отец печенегов, стоял волк. Такой же буроватый и долголапый, как недавно отогнанные Бояновым рыком, – но больше в звере, попиравшем когтями ковры, ничего похожего на тех трусоватых недомерков не было. Волк был огромен. Огромен, стар и силён – под исполосованной шрамами шкурой буграми ходили мышцы, и клыки, с которых на узоры ковров сочилась тягучая желтоватая слюна, были крепки и остры. Глаза же горели совсем не волчьим умом – и вовсе уж нездешней злобой.
Верещага подавился испуганным воплем, повернул голову к наставнику – и остолбенел заново.
Перед буроватым чудовищем, собою загораживая от него дружинника, стоял другой волк – лесной светло-серый великан в пушистой зимней шкуре.
Степной бирюк коротко, хрипло взвыл – и ринулся вперёд. Верещаге померещилось, будто ощеренная пасть метит прямо ему в лицо – но светло-серый вихрь смял прыжок степного хищника, смял и снёс его на ковры, и вместе с ним покатился по ним косматым, рычащим и щёлкающим зубами клубком…
А потом двухцветный клубок развалился надвое, и две пары крыльев стали поднимать к закатному, с уже проступившими звёздами, небу – небу?! А где же шатёр, где его полог?! – двух орлов. Пернатые хищники несколько раз сшиблись – и, наконец, одним комком камнем рухнули вниз.
Из места удара брызнуло просяными зёрнами, точно один из орлов в падении превратился в мешок с зерном, разлетевшийся оземь по швам. Над зёрнами, топорща угольные перья, с торжествующими воплями запрыгал степной петушок-турухтан, непомерно огромный, чуть не с дрофу величиной, одно за другим быстро-быстро склёвывая просяные зёрнышки.
За спиною птицы, там, куда укатилось одно из зёрен, вдруг поднялся человек – и Вольгость Верещага вновь задавил в гортани вопль, теперь уже радостный, узнав гусляра. Мелькнул шнур, на котором серебряно блеснула подвеска-ярга, захлестнув шею заполошно завопившего, брыкающего голенастыми лапами воздух турухтана. Навалился на стремительно меняющееся тело, вжимая его в переплетения узоров на коврах.
– Как люди выше зверей, – выговорил Боян, из-под руки которого вылезали то огромное крыло, хлопающее оземь, то ощеренная, рычащая и клацающая клыками волчья морда, – как Боги выше духов, так Правда, так Клятва, так Честь – выше Силы, Силы, в них одних обретающей своё оправдание.