Славянский котел
Шрифт:
Драгана с радостью для себя отметила, что Костенецкий со дня её экзекуции над ним сильно изменился; он спокоен, взгляд его твёрдый, осмысленный, и даже нос, основательно заживший за это время, уж не смотрится таким нелепым. Вульф посадил Драгану рядом с собой. И при этом сказал:
— Да, да. Вы увидите, какую я им устрою выволочку.
Драгана думала, вот он сейчас встанет и, не дожидаясь разрешения, как он обычно делал, пойдёт к трибуне, но Вульф поднял руку и спикер охотно предоставил ему слово. Костенецкий шёл к трибуне не торопясь, с достоинством важного человека, которого здесь уважают и с интересом слушают; — так, впрочем, и было раньше, но теперь все хотели видеть, действительно ли у Вульфа «тронулась головка» или с ним сыграли злую шутку и напрасно укатали в лечебницу,— так или иначе, но
— Как вам известно, я не исповедую никакую религию, но — я верю. Да, верую! Над нами есть сила... Высшая сила. Она видит, за всем наблюдает. И придёт час, призовёт нас к ответу и спросит: а что ты делал в думе? Как выполнял обещания, которые давал народу?.. И тогда вот он...
Костенецкий повернулся к спикеру и показал на него энергично вытянутой рукой:
— Да, он, глубоко уважаемый вами и совсем не уважаемый мною,— весь извертевшийся, изолгавшийся спикер Казимир Гарзул-Свирчевский, выдающий себя за серба, но и сам чёрт не знает, какого он роду-племени,— вот он вынужден будет сказать: вся моя деятельность была направлена к тому, чтобы как можно больше навредить и нагадить народу, который доверился мне и послал в скупщину. Да, это я уговорил вас отклонить закон, запрещающий частным лицам торговать цветными металлами. От этой торговли страна ежегодно теряет четыре тысячи наших граждан; они погибают от катастроф, связанных с хищением цветных металлов. Это на моей совести все эти жертвы. На моей! И на вашей, конечно.
Костенецкий повернулся к залу и обвёл все ряды карающим перстом:
— И на вашей!.. Слышите?..
Из зала донеслось:
— И на твоей!
— Да, и на моей. Но я повинился. Я вас разоблачаю. И за это меня Бог простит. А вас пошлёт в ад и будет жарить на раскалённой сковородке.
И потом уже тише, с трагической нотой в голосе:
— Я знаю: вы, ваше проправительственное холуйское большинство, будет и дальше держать под сукном этот, и многие другие, нужные народу законы... Да, будете держать!.. И закон, разрешающий преподавать в школах православие, и закон о поддержке сербов, живущих в бывших республиках Югославии, и десятки других законов,— и всё потому, что вы... служите мамоне, а не Богу, вы продаёте и предаёте свой народ. И я вам больше не товарищ. Отныне я посвящаю все свои силы борьбе с вами. Берегитесь!
Кто-то поднялся из средины зала, во весь дух закричал:
— Клоун! Убирайся с трибуны! Хватит дурачить избирателей. В шкуру патриота опять полез, в президенты рвётся. Довольно! Теперь-то уж тебя раскусили.
Костенецкий дал оратору прокричать свои претензии,— и этим тоже удивил думцев. Раньше-то он противникам и слова не давал сказать, тотчас начинал орать: «Коммуняки проклятые! Я вас всех выведу на чистую воду!». А если ему продолжали возражать, то бился в истерике, обзывал последними словами. Оппонент кисло улыбался, махал рукой и замолкал. Сейчас же Вульф с достоинством выслушал оратора, сочувственно покачал головой. И сказал:
— Однако же... припекло тебя.
И снова угрожающе обвёл всех грозным взглядом. И негромко, но железным голосом заключил:
— Я всех вас достану. Вы у меня ещё и не так запляшете.
Потом он замолчал. Осмотрел балконы, на которых сидели журналисты. Качал головой и тихим плачущим голосом повторял:
— Что мы натворили, что натворили...
Депутаты из первых рядов слышали, как он, сцепив зубы и устремив на них грозный, пламенеющий святым гневом взгляд, произнёс:
— Кайтесь!.. Слышите вы меня: кайтесь!..
Сошёл с трибуны и, подняв над головой кулаки, шёл между рядами и повторял:
— Это Вульф вам говорит: кайтесь! Бог нас услышит и простит!..
Костенецкого боялись. И, может быть, потому выступавшие следом ораторы обошли молчанием его угрозы, а может быть, и это скорее всего, не могли понять, что же с ним произошло? Почему он так круто повернул со своих прежних позиций, перестал вдруг быть рупором властей, тайным, но верным защитником недавно избранного президента — представителя правых и самых реакционных сил в стране.
Драгана же находилась в состоянии крайнего восторга: она сейчас сделала для себя особо важное открытие, а именно, что «Импульсатор» способен преображать еврея! Делать из любого мерзавца честного порядочного человека. «Батюшки! — восклицала она мысленно.— Да за такое-то волшебное средство человечество произведёт её Бориса в ранг самого великого учёного — Отца великих!..»
Драгана в перерыве оставила Костенецкого и поднялась на балкон в ложу прессы. И здесь она не услышала категорических суждений; журналисты тоже боялись Вульфа, и они проявляли осторожность, и только видно было, как они внимательно прислушивались к другим и пытались заговорить с Драганой в надежде, что эта американская журналистка, которую так обхаживает Костенецкий, знает тайну метаморфозы и поделится с ними своими догадками. Но, разумеется, Драгана молчала, хотя она-то, конечно, догадывалась и почти наверняка знала о причинах таких неожиданных пассажей знаменитого политика. В душе она торжествовала. Ей теперь надо было убедиться, что перемена в умонастроении Костенецкого окажется стойкой, он и дальше будет честить своих вчерашних союзников,— и если это будет так, то она убедится ещё в одном свойстве «Импульсатора»: лучевые импульсы не только усмиряют психику, но они еще и подавляют все самые тёмные силы ума и души, вызывают к жизни на время приглушенные и задавленные силы добра и света, оживляют и сообщают энергию положительным, жизнетворным чувствам и мыслям,— они как бы перерождают человека, помогают ему одолеть страх, корыстолюбие, лживость и подлость и вдруг, в один момент, превращают в благородного рыцаря. И производят такую операцию не с кем-нибудь, а с таким отъявленным мерзавцем, каким всю жизнь был Вульф Костенецкий.
Драгана пыталась объять своим умом грандиозность открытия Бориса Простакова, и ум её, и душа трепетали от величия научного подвига, ей не терпелось покинуть Белград и очутиться на Русском острове, чтобы там обо всём рассказать близким людям и, прежде всего, Борису, которого она любила и обожала всё больше.
Две недели наблюдала Драгана за Костенецким, он всё это время наращивал своё наступление на тёмные силы в думе, чем окончательно привёл в замешательство и своих вчерашних союзников по депутатскому корпусу, и избирателей, которые устали от «фокусов думского клоуна» и окончательно от него отвернулись. Он же не обращал внимания ни на какие беды, свалившиеся на него в связи с поворотом его позиции, он продолжал громить лжецов и предателей, чем сеял вокруг себя ещё большее замешательство, множил число врагов, которые не знали, что же с ним делать.
Редактор газеты Гусь заметил, что Драгана сторонится Костенецкого, и это его радовало. Он находил естественным, что внучка американского магната отвернулась от политика, проявлявшего теперь явные симпатии к коммунистам, не бранил, как прежде, а наоборот, называл их фракцию в думе самой честной и приличной,— и Гусь стал везде поджидать Драгану и, как только она появлялась, тут же возле неё оказывался. А Драгане он как раз и нужен был. Она теперь, чтобы лучше понять метаморфозу Костенецкого, хотела больше знать о думе, о том, какие тут были пристрастия, кто и как расставлял подводные камни, кто и с кем боролся. Она потому охотно беседовала с редактором, ходила с ним в буфет, подолгу там сидела за чаем или кофе. Драгана задавала вопросы, а Гусь, обрадованный её вниманием, охотно на них отвечал. Ему даже влетела шальная мысль: уж не понравился ли он этой залётной ласточке и не может ли он рассчитывать на серьёзные с ней отношения?
Гусь, как опытный политик и ещё более опытный журналист, умело составил стратегию покорения Драганы; он, прежде всего, решил подальше отодвинуть от неё Костенецкого и для этого развенчивал образ «самого яркого и влиятельного» политика на Балканах, он говорил:
— Вы, наверное, смотрите на каждого депутата и думаете: что же это за народ такой? Разве не так вы думаете? А?.. А я вам отвечу: они все одинаковы. Каждый из них смотрит в кассу. Только в кассу. В какую кассу? А в ту, где больше дают.