Славянское фэнтези
Шрифт:
— Добрич! Уходите тропой через палище!
Какое-то время она следила, как други сворачивают к тропе и ветки колышутся, смыкаясь за конскими крупами, а потом пустила Чалого в намет.
Она не могла знать, что за палищем ждет засада. И что они не смогут пробиться через нее и повернут назад, к болоту. А когда поймут, что не уйти, честно встретят смерть.
ГЛАВА 5
Каким наивным кажешься себе ты недавний, когда занятия, важные еще день назад, ну пусть не важные, а хотя бы забавные — то, что считается нормальной жизнью, — вдруг отступают перед желаниями рисовать и видеть сны. Ты не смеешься ни над собой, ни над другими, ты еще не успел осознать, что изменилось, и изменилось ли вообще, но мир поражает красками, и ты спешишь, спешишь ухватить эту звенящую
— Зборовский! Я с тобой разговариваю!
Голос классной показался пронзительным. Славка вздохнул и повернулся к окну. У входа в школу сгружали новую мебель, и директор, припадая на левую ногу, озабоченно прыгал вокруг. Памятник зенитчицам перед школой был на месте, и елочки тоже. Тоска-а…
Усилием мысли Славка отодвинул звуки класса, скрипучие и занудные, как осенний дождь, и так же мало замечаемые, и стал просто думать о том, что станет сегодня рисовать. Никогда еще он не рисовал так, как в этом сентябре. То есть, конечно, рисовал, только это все чепуха была, самолеты, танки там всякие, мушкетеров иногда с такими вот усами, ну и прочее, как все рисуют. А теперь — теперь было другое. Прибегал домой и сразу за краски, и внутри что-то так сосало, когда доканчивал; тревожно было. На альбомных страницах гремели колокола, било искрящееся пламя, пленник полз по темнице, волоча за собою цепи, Славка и звон этих цепей слышал, и треск подожженных стен и видел сами стены, темные, деревянные, с пожелтевшим мхом в пазах. И невесть откуда появлялись на Славкиных рисунках воины в округлых шлемах, и кони, кони, кони, топчущие недоспелую рожь. Зеленой наклонной полосой ложилась она на лист, а над всем этим было синее до звона небо. Такое небо, которого сейчас не видит никто. Славка вчера сидел на полу, и вокруг рисунки разбросаны, и краски стоят, и вода в банке. Димка зашел, посмотрел и вопросил грозно, где он все это взял. Славка, конечно, обиделся. А Димка: «Ни в жизнь не поверю, что это ты рисуешь». А когда Славка тут же, на месте, предложил ему что-нибудь нарисовать, тот и слушать не стал. Пообедал — и за чертежи. А Славке велел заниматься уроками. До чего же все взрослые одинаковые…
Руки Славки механически скатали шарик из бумаги и сунули в рот. Он пожевал-пожевал и плюнул в затылок Светки Матюшевской. Светка развернулась, замахиваясь, и Славка поймал в ее глазах осколок неба.
…в глазах Карны. Расколотый лед. Если лед может быть коричневым, теплым, как янтарь. Если блеклое небо может быть живым. Если мертвые могут любить. Отчего же душу выворачивает наизнанку от желания прикоснуться к просыпавшейся пряди, когда женщина стоит вот тут, на холме, среди незримых мертвых, как слепая, поворачивая лицо и морща кожу на переносице, словно пробуя… услышать? Она знает, что мы тут есть. Как знает, что навалится сутонье, и мы уйдем — мы не можем не уходить. Я был на месте нашего последнего боя. Иней выгладил траву, и ямки от подков затянула леденеющая вода. И уже ничего-ничего не осталось от нас, кроме нашей неверной памяти, которая гаснет в сумерки, совсем как тогда, когда на тебя, увязшего в бою, обрушилось гулкое небо. И погасло.
…тут кровавого вина упились и свои, и чужие; посеченные, пострелянные, повалились в едином объятии — смерти не разомкнуть. Ты смотрел, свесясь с коня, как лежит «пернач», растопыря напитанные кровью ржавые перья, — вот он, такой же, висит у седла. И скалится, усмехается с неба конский череп. Глотает красное вино заката. Ты ладонью ощутил теплую шершавость плаща и рукояти корда. Рисунок одноглазого солнышка — нити истрепались и повылезли, ну и что? А тот, что лежал под копытами, изрубленный, добиваемый уже после смерти от злости, стыда, от слепой беспомощной ярости… тот был не ты. Ты признал по одежде — и не поверил. Но когда вынул корд добить бьющегося со вспоротым брюхом коня (он какое-то время полз, как человек, оставляя широкую красную полосу на траве), а рука прошла сквозь него, — вот тогда ты умер.
ГЛАВА 6
Как бы ни начинались Славкины сны, его всегда неминуемо выбрасывало к этой дороге. Это была заброшенная железнодорожная колея на окраине города, сразу за обрывом Подгорной. Трухлявые шпалы и рельсы, пахнущие ржавчиной, а вокруг болотца талой воды, сохраняющиеся до осени, зарастающие ряской и стрелолистом, со вполне живыми лягушками внутри. Когда Славку негостеприимно
Время не имело значения. Времени не было. Не было вчера и завтра, и братание пращура с медведем и танковая атака под Прохоровкой были здесь и сейчас. И только от Славки зависело, какое «где» выбирать. Но были черные сосны над холмом, треск веток и рождающиеся в костре янтарные замки и города. И человек, в серебряном сееве сходящий с холма и вдруг перечеркнутый надвое светом и тьмой. Сладкий запах кипрея и головки ромашек, сбиваемые отяжелелым от росы крылом плаща. Корзна.
— Ну, здравствуй, отрок. Говори.
Могли иногда разниться детали: в котле оказаться кулеш вместо борща, потянуть внезапным холодным ветром или, наоборот, теплом, запахнуть пижмой и рябиной; звезды могла перечеркнуть вынырнувшая ниоткуда тень мохнатой кривой сосновой лапы, которой не было «вчера» и не будет «завтра», но был вечен рисунок созвездий над головой, тяжелое крыло плаща и лицо в лунном серебре. Всегда. Неизменно.
И янтарь костра осенял ночь. Даже если дома было утро.«Мне снился сон, короткий сон длиною в жизнь: земля в дымах, земля в цветах, земля в тиши…»
Однажды он пришел раньше. Или позже. Потому что был ноябрь. Потому что Славка стоял в холодном осеннем лесу, чувствуя, как пропитываются леденящей моросью шорты и рубашка и зубы начинают выстукивать дробь. Потому что ветер остервенело рвал с кленов и осин последние листья, они разбегались по земле с шорохом вспугнутых зверей; и над лесом, почти задевая ветки, неслись серые тучи. А в поле оказалось еще хуже, и не только потому, что ветер, смешанный с дождем, резко ударил в спину, а скользкая грязь разъехалась под ногами. И не потому, что сандалия утонула в мутно-желтой воде, а он выбрался жалкий и грязный, жалея, что не остался под деревьями. Случаются плохие сны.
Их можно проснуться.
Или переснить.
Но сон цепко держал его клеткой измызганного кустовья, липкостью глины, волглостью опадающих листьев. И самое страшное в этом сне было, что сон чужой.
Хорошо дома прыгать через канавы, прокопанные нерадивыми газовщиками, оскальзываться, шлепаться, поднимая грязь и брызги, и опять нестись, расплескивая янтарь глинистых луж, а потом греться с Женькой у батареи, наперебой обсуждая, как было здорово. Не было ни Женьки, ни батареи, ни нормальной городской осени — только это поле и поднятые в немом проклятии руки сосен вдали. Над холмом. И бредущая вверх старуха в паутине осенней мороси. Черная от воды сорочка, худые лопатки, слипшиеся волосы… а что старуха и воин в лунном серебре, сходящий с холма, — одно… Неправда! Неправда! Не…
— Да-а, — сказал Женька и замолчал, потому что других слов у него не было.
Славка стыдливо переминался с ноги на ногу. С одежды текли на аккуратный коврик под дверью грязные ливни. Зубы Славки стучали громко и отчетливо.
— Раздевайся, — приказал Женька. — А то челюсти выпадут.
— Ш-швои… н-не вы-выпад-дут…
Прыгая на одной заледенелой ноге, Славка пробовал всунуть другую в тренировочные штаны, предложенные Женькой, а тот героически включал стиральную машину.