Славянское фэнтези
Шрифт:
Вот и валяется он день-деньской дома, строит козни, пьет горькую и жалостливые письма пишет.
То ли дело Алексий: и сила богатырская, и фигура молодецкая, и жене радость.
— Под смеющейся луной раздавался треск степной.
Из среднего обрубка Горынычева тела с мокрым шлепком выскочила голова на длинной шее. Левая и правая уже с нетерпением ее поджидали.
— А стихи у тебя плохие, — задумчиво сказала левая. — И есть очень хочется…
— Завалюся я в кабак, поем свинины на пятак, — поддержала ее
Средняя немного пришла в себя и лязгнула на соседок крепкими голубовато-белыми зубами. Через неделю они вывалятся — молочные как-никак. Потом опять пережидать резь, пока нормальные не вылезут.
— Щас вам кабак, ага. До завтра потерпите. Правко, лучше подкинь лапку. Неохота новую отращивать, авось и эта приживется.
Правко попыталась дотянуться до передней правой лапы, но застарелые шрамы на месте прежних «срубов» головы не давали шее растянуться. Кожа так хрустела и скрипела, что Середко поморщилась.
— Ладно, сами подойдем, пригнись, Левко.
Левая голова откинулась на спину, и Змей подтащился к одной из отрубленных лап, загребая двумя оставшимися. Ну а ко второй на трех лапах уже подобраться несложно было.
— У меня после вырастания аппетит, — заныла Левко.
— Я бы тоже бы поела, чтоб в желудке не болело, — поддержала ее Правко. — А потом неплохо нам бы прогуляться бы и к бабам.
Середко же внимательно посмотрела на все четыре лапы и прикрикнула:
— Цыц! Надо нам затаиться и людям на глаза не попадаться. Поэтому никаких кабаков и девок!
— Но почему?
— Василиса нас терпит, пока мы не балуем… Работу подкидывает. А вот если не будет в следующий раз меч смазан живой водой?
Василиса сделала последний стежок, как раз когда сердце подсказало — едет домой любимый муж. Провела легонько ладонью по милому облику, усмехнулась, затворила обратно — все получилось, как она хотела.
Вышла в двери — и точно, бежит Аленка, первой успеть сказать, что с башни видели Алексия. И, как всегда, в недоумении подбегает — как узнала? Почему вышла? Может, ворожба какая?
Нет, никакой ворожбы. Только сердце женское — только любовь истинная. Василиса сжала в руке вышитый платок и почувствовала, как в глазах защипало.
Как она за него дралась! Как она настраивала князя Владимира против Алексия, жениха своего! Как ссорила Лешку с остальными богатырями, чтобы он сам уехал из Киева, гадюшника этого! Совладала со всеми навалившимися разом проблемами, вытянула мужа.
Те богатыри, что в Киеве остались, спились или поистрепались. Добрыню уже и за человека не считают — после того как он в пьяном угаре спалил собственный терем с женой и детьми. Муромец растолстел — под ним, говорят, пороги в избах крошатся, а в сырую землю он по колено проваливается, как в снег.
Так и остался Алешка единственным настоящим богатырем земли Русской. Каждый день при деле, гордится собой, чувствует, что нужен.
Не гуляет на сторону, не балует, не пьет — да и когда?
Подъехал, соскочил с коня, обнял жену — она
Василиса Прекрасная склонила голову на плечо мужа и крепко-крепко прижалась к нему. По ее щеке скатилась маленькая слезинка.
Алеша Попович осторожно поцеловал жену в лоб и устало улыбнулся.
Вот оно, настоящее счастье-то…
Фёдор Чешко
ОН
Какая-то лесная мелкая дрянь (крыса, что ли?) порскнула в придорожные кусты чуть не из-под самых копыт, и конь, храпя, шарахнулся к противоположной обочине. Витязю примерещился взблеск двух красных глаз-точек там, где смутная мохнатая тень вонзилась во взбитое ветром жёлто-чёрное месиво; даже злобное еле слышное ворчание будто бы исхитрилось не утонуть в пергаментном шорохе палой и непалой листвы. Послышалось? Может, и нет — мало ли небывальщины наслучалось уже за время пути? Боевой конь испугался крысы, крыса перерычала ропот осенней пущи… Снизойди, Всеединый, позволь хоть впредь ничего странней не изведать! Ох, не позволит…
— Что это было? Слышал, твоя доблесть? Вот опять — что это?!
Ага, старик тоже расслышал крысье рыканье… Или нет, он расслышал другое. И конь, значит, испугался вовсе не крысы — конь тоже расслышал; один ты, твоя витязная доблесть, просморкал то, чего никак бы не следовало. Впрочем, тебе простительно. Столько лет добрые (а паче — недобрые) люди гремели по твоему шлему разными увесистыми предметами — от обмотанных войлоком деревянных учебных мечей до боевых палиц… Умно ли тебе после такого упрекать слух в неспособности тягаться чуткостью с конским? А старик… А что старик? Он ведь не простой старик.
— Вот опять… — жалобно проныл «не простой старик», придвигаясь вплотную к витязю.
Да, опять. То ли ещё громче, то ли ещё ближе. Тонкий плач, переливистый и надрывный, серой паутиночной нитью продёрнулся сквозь ровное полотно ветряного шуршливого бормотания, пульсирует, бьётся, словно запутавшись в полуголых раскоряченных кронах…
Конь встревоженно задёргал ушами и… Нет, попятиться он всё-таки не решился (знал: всадник может простить любое своеволие, кроме трусости), но и дальше идти не желал.
— Это волк? Скажи, твоя доблесть: волк? — Безотрывно пялясь в чащу, старик нашарил витязное колено и вцепился в него.
Витязь успокаивающе похлопал коня по шее, буркнул:
— Ты уже имел случай понять: Крылатый не боится обычных волков.
Тут он заметил наконец, что по рукаву стариковой хламиды шныряет какая-то мерзость и что оная мерзость явно склонна предпочесть полусгнившей овчине серый бархат кое-чьих штанов. Заметил, торопливо высвободился из ногтистой старческой хватки и заставил коня сделать несколько шагов по выжелтенной листопадом дороге. Конь всхрапывал, запрокидывал морду, косил на седока круглым от страха глазом, и «несколько шагов» получились равны длиной как бы не одному нормальному.