Слезы пустыни
Шрифт:
Тайри приготовила иголку и суровую нить. Когда она обернулась ко мне, я почувствовала, что ухожу в какой-то внутренний мир, где боль и ужас того, что будет дальше, мне уже не страшны.
Она принялась зашивать меня. Я слышала тошнотворный звук, с которым нитку протягивали через мою живую плоть. С каждым рывком иглы я чувствовала пронзающую боль, но я находилась сейчас там, где была изолирована от физических страданий. Я знала, что где-то глубоко в моей утраченной женственности было горящее сердце чудовищной боли, но разум я отправила туда, где его нельзя было ранить.
К тому времени, когда тайри закончила, я была полностью зашита. Оставалось только крошечное отверстие. Все остальное
Снаружи раздались приветственные крики, и женщины опять завели иллил:
— Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй! Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
Пока моя семья и друзья праздновали, я отчаянно рыдала. Только сейчас мать пришла проведать меня. Она присела на кровать и пыталась успокоить меня, поглаживая по волосам и шепча слова утешения. Но слезы на ее глазах не могли отменить того, что она оставила меня во власти бабули и женщин, делавших обрезание. Она сказала, что сварила голубиный суп, крепкий бульон, который поможет мне выздороветь.
— Каждый день, Ратиби, я буду убивать двух голубей для тебя, — обещала мне мать. — Каждый день. Суп поможет тебе встать на ноги.
Бабуля и тайри сделали все возможное, чтобы обработать мои раны. Бабуля собрала какие-то стручки и самые свежие листья дерева бирги, выварила листья и вымыла меня теплой водой. Сухие стручки она растерла в порошок, смешала его с маслом и приготовила снадобье, которым смазала мою окровавленную плоть. Тайри взяла несколько капсул с антибиотиками, разломила их пополам и посыпала раны, а потом припудрила их детской присыпкой и перевязала мне пах подготовленными заранее лоскутами. Когда она закончила, на мне было что-то, похожее на большой подгузник. Затем они с бабушкой взяли толстую веревку и обвязали ею мои бедра так, чтобы те плотно сомкнулись. Я больше никоим образом не могла двигаться, даже если бы захотела. Бабуля предупредила меня, что мне предстоит оставаться в таком виде две недели, чтобы раны успели зажить.
Бабуля и тайри ушли, чтобы присоединиться к празднующим. Наконец я осталась в хижине одна. Я провалилась в мучительный, беспокойный сон, не понимая, за что, ради всего святого, они сделали это со мной. Бабуля предупреждала меня, что если я пойду в школу необрезанной, девочки поднимут меня на смех. «О, у тебя все еще эти штуки? Эти большие куски?» — станут они дразнить меня. Но с чего бы? Почему бы они стали говорить такие вещи? Разве мы родились какими-то неправильными? Настолько неправильными, что это делало необходимыми истязания, которым нас подвергали?
День за днем я лежала на кровати, не в состоянии передвигаться, не говоря уже о том, чтобы выйти на улицу и поиграть с другими детьми. Всякий раз, когда мне нужно было пописать, я испытывала страшную боль и мне требовалась помощь матери. В первый раз я не могла должным образом присесть из-за боли и веревок, так что матери пришлось держать меня, когда я попыталась помочиться, привстав. Только начав, я почувствовала такое жжение между ног, что у меня потемнело в глазах.
— Я не могу, — закричала я, держась за маму и вздрагивая от боли. — Мне там так режет!
Опираясь на мать, я проковыляла назад в хижину. Время от времени кто-нибудь заходил проведать меня. Дети сидели со мной и рассказывали о своих приключениях, что немного подбадривало меня. Но взрослые просто хотели поздравить меня с обрезанием — будто это было что-то, чем можно гордиться.
— Ах, умная девочка, храбрая девочка, — говорили они мне. — Вот тебе подарочек.
Я изо всех сил сдерживалась, чтобы не плюнуть им в глаза. После недели такой жизни я уже умирала от скуки. Однажды утром я решила сделать несколько шагов на пробу. А что, если я уже достаточно поправилась для того, чтобы выходить на улицу и играть? Я спустила ноги с кровати и неуверенно встала. Но едва шагнув, рухнула на землю. Из-за слишком туго наложенных веревок боль в паху была невыносимой.
Заслышав звук падения, мама тревожно вскрикнула. Она ворвалась в хижину, взглянула на меня, распростертую на полу, и разразилась слезами.
— Что же ты наделала! — голосила она. — Слишком рано!
Швы могли порваться, и я бы погибла. Мама помогла мне вернуться на кровать и с тревогой осмотрела меня. Все было в порядке. Но она взяла с меня обещание, что я не буду больше пытаться вставать.
Лежа на кровати, я чувствовала, что меня уже тошнит от всего этого — тошнит от глупых посетителей, тошнит от хижины, тошнит от голубиного супа и тошнит от бездействия. Но больше всего меня тошнило от осознания того, как эти люди зверски искалечили меня. Беспокойство мамы, конечно же, имело под собой веские основания. Мы все знали о девочках, которые умерли во время обрезания. Калеча девочку, ей порой перерезали вену, и никто не мог остановить кровотечение. Иногда раны воспалялись, и девочка умирала долгой, медленной смертью. Другие погибали годы спустя, во время родов, поскольку не могли рожать надлежащим образом. Обрезание оставляло страшные рубцы, и без операции роды превращались в чудовищно рискованное дело.
Через две недели после обрезания с меня сняли веревки. Мне разрешили выходить, и я сделала свои первые неверные шаги. Но бегать, прыгать, драться нельзя было еще долго. Когда я впервые рискнула выйти в деревню, какая-то девочка попыталась дразнить меня за то, что я кричала во время процедуры. Я мгновенно забыла про запрет на драки, набросилась на эту девчонку и задала ей такую трепку, что она больше никогда не смела дразнить меня.
Пока я лежала в хижине бабули, приходя в себя, у меня было достаточно времени подумать о происшедшем. Я была зла на маму, на бабулю и даже на отца за то, что со мной сотворили. Бабушка играла во всем этом главную роль, но ведь ни один из моих родителей не рассказал мне правды об обрезании. Иначе я бы отказалась пройти через это, так же как отказалась от шрамирования.
И еще я никак не могла понять — какую роль во всем этом играли женщины? Моя мама и бабуля должны были пережить такую же пытку во время обрезания, испытать те же чувства шока и предательства. И тем не менее именно они заморочили мне голову, это они напели мне сладких слов и убедили в том, что это хорошая и правильная вещь. Они убаюкали меня иллюзией безопасности, а затем сыграли свою роль: та огромная ужасная женщина держала меня, а тайри искромсала.
Мне потребовалось несколько недель, чтобы простить отца за роль, которую он сыграл во всем этом. Пусть это была пассивная роль, но он, образованный и просвещенный человек, конечно, мог бы этому воспрепятствовать.
Лишь через несколько месяцев я простила маму за то, что она по слабости характера бросила меня в этой хижине и позволила изувечить.
Что до бабули, мне казалось, что ее я, вероятно, не прошу никогда. Ведь именно она утверждала, что, если я собираюсь в школу, меня необходимо обрезать, и именно она все организовала.
Из всех местных детей только меня отправляли на учебу в город. Другие ходили в школу в соседней деревне или не ходили вовсе. В этой школе не было классных комнат, и уроки проходили под деревом. Не было и школьной формы. У большинства учеников даже не имелось обуви. Мой отец пообещал мне нечто совсем другое. Все друзья детства, включая Кадиджу, завидовали моей удаче.