Словарный запас
Шрифт:
Физиология, если она и двигала моими мыслями, поначалу меня не волновала, с возмущением и отторжением я знакомился с циничной подосновой жизни: сначала по откровениям на заборах, потом – по рассказам просвещенных сверстников. Этот цинизм неявным сопряжением вызывал отвращение к действительности – и ощущение опасности, возможности с этой действительностью навсегда расстаться.
Больше, чем физиология, тревожили новые книги, которые я начал читать. И не только Апулей и Боккаччо, тайно добываемые из шкафа, но и вполне романтическая литература. Обязательность, а то и мгновенность конца во всей прошлой истории и вероятном будущем ее обсуждению не подлежали, противостояние смерти, на котором юношеская литература построена, выглядело голословно и не полностью убедительно. В лучшем случае она учила
И с мамой сразу разладились отношения, она называла меня непослушным, а я как-то отчужденно стал смотреть на ее истовые хлопоты – меня-то занимали грозное будущее и глубокие философские истины, о которых она, меня к ним направившая через любовь к литературе, забывала в своих бытовых страстях. Как мне казалось. А теперь думаю, что в искусстве она искала не истин, а созвучия своим страстям, резонанса, ей так его не хватало среди ежедневного общества учителей и учеников вечерней школы…
Дело еще и в том, наверное, что мое всегдашнее упрямство, которое она и младшая сестричка рифмовали «Осик – ослик», к тому времени перешло на онтологический уровень, я осознанно стал считать свое ощущение, свою отдельную личность самым главным в моей жизни. Лежал и горько думал, что когда стану взрослым – не забуду о том, что дети думают по-своему и имеют право на это! К таким высоким мыслям меня приводили обычные в семье споры: что одевать или что есть, с кем водиться, а с кем – нет, что читать рано, какие уроки делать…
Недавно шестилетняя внучка Оля расплакалась из-за того, что я дал ей поджаренный хлеб, на котором не растаяло масло. «Нечего реветь по пустякам!» – заорал я. Она повсхлипывала, а потом сказала своей заединщице Любе (бабушке): «Когда стану взрослая, куплю вам миелофон!» Это она в мультфильме по Киру Булычеву видела такой прибор, который позволяет читать мысли. Наверное, для нее степень важности, из-за чего реветь, определяется не предметом, а тем, понимают ли ее. Я ведь знал, когда предлагал ей этот кусок, каким она его хочет получить. Но решил, из упрямого понимания, как правильно жить, проучить: провозилась – вот хлеб и остыл, не будешь в следующий раз копаться. А она-то живет не в следующий раз, а сейчас. В момент моего упрямого непонимания.
В войне взрослых и детей у детей не так много оружия, кроме слез. Упрямство приводило к поискам более мощного способа воздействия – и я мстительно думал, что вдруг умру, тогда они поплачут. Как плакали родители одноклассницы, умершей от водянки.
Достоверно не объяснимо, но не случайно вслед за страхом смерти пришли мысли о самоубийстве. Возможно, подоплека такая: чего тянуть, всю жизнь дрожать! Попозже, лет в четырнадцать сформулировал повод не кончать с собой: имел несчастье родиться – имей совесть жить. Хотя в дальнейшей молодости, биясь в стены, отделяющие одного близкого человека от другого и желание от исполнения, то есть страдая от несовершенства мира, иногда хотелось, безо всякого внешнего повода, оторвавшись от любимой женщины, например, шагнуть с балкона.
Кажется, можно объяснить так: попытка остановить труднодостижимый момент счастья. Хотя потом понял, что моя же страсть к переменам, стремление заглянуть, подтянувшись, за горизонт, мотор обновления – предполагают смерть в качестве рычага осуществления. Старое должно умереть, чтобы не мешать новому. Но вот обязательно ли? Конечно ли развитие индивидуума в принципе?
Первые в жизни собственноручно написанные стихи были мрачными. Родились они во время диктанта классе в четвертом, когда учительница продиктовала предложение, своим твердой размеренностью заставившее признать его первой стихотворной строчкой: «Спускается солнце за горы…», и я продолжил тут же, на страничке черновика диктанта: «туда, где прячется ночь, где мраком наполнены боры, и звездам светиться невмочь». Слова «человечество», «космос» волновали не меньше, чем личное бессмертие, изумлялся беспечности окружающих, не думающих о том, что Солнце когда-нибудь точно должно потухнуть.
Поэтому так радовался космическим успехам: сможем сбежать к другой звезде, когда припрет. Полета Гагарина (не зная имени, конечно) ждал, следя за беспилотными запусками, а дождавшись – выскочил весенним днем на крыльцо подъезда и заорал, сообщая всем дворовым пятиэтажкам: «Человек в космосе!» Была в этих самых настоящих новостях и какая-то новая настоящая свобода, преодоление не просто земных пут притяжения, а и всяких других.
Мальчишкой мне повезло посмотреть в глаза одному из первых космонавтов. Отцу, замредактора республиканской молодежки, в день старта корабля «Восход» с тремя космонавтами на борту по каким-то каналам сообщили: живут в Уфе уважаемые инженеры – родители жены командира корабля, Владимира Комарова. Отец успел поговорить с ними и рвануть в командировку, нашел по подсказке земляков сверхсекретный тогда Звездный городок (не имея официального разрешения, сиганул через ограду!) и там вместе с женой космонавта Валентиной ждал возвращения корабля с орбиты. Кстати, дальнейший перелет экипажа с Байконура в Чкаловский затянулся по причине государственного переворота. Взлетел «Восход» при Хрущеве, а сел уже при временном триумвирате. Поэтому и торжественная встреча откладывалась – вырабатывали новый ритуал.
Отец написал очерк о космонавте Комарове и его семье (родители жены заменили Владимиру Михайловичу собственных родителей), а потом и телефильм сделал. Поэтому, когда Комаров приехал в наш город повидаться с родственниками, отцу было дозволено с ним встретиться. И я навязался. Дворик в Соцгороде – поселке строителей первых уфимских нефтезаводов. Холодно, прыгаю на месте, грея за пазухой любимый фотоаппарат «Смену-2». Подъезжают «волги», из одной выходит невысокий офицер в темной шинели (Комаров пришел в отряд космонавтов из морской авиации). «Владимир Михайлович, можно я вас для школьной стенгазеты сфотографирую? – Ну, если для газеты – давай!».
Потом такие же спокойные, с обстоятельным всматриванием, глаза я видел еще у одного космонавта – Владислава Волкова. Это когда я уже не для школьной, а для взрослой газеты делал интервью. Было это между первым и вторым его полетом, он прилетал на уфимский приборостроительный завод проверить какие-то элементы ориентации, а в дом-музей Ленина его загнали на обязательную экскурсию, где его я, предупрежденный заводскими приятелями, и подкараулил.
И Комаров, и Волков запомнились мне ощущением несгибаемой силы, уверенной в праведности дела, которому они служили. Они были особенными, отдельными даже от других космонавтов – испытатели, инженеры собственного риска, а не дежурные по орбите. Оба виденных мною близко космонавта погибли на спуске после своих вторых полетов, их именами названы корабли и улицы. Корабли, когда-то входившие в командно-измерительный комплекс, вроде бы уже списаны, а жители улиц не все и не всегда помнят, что сделали люди, давшие имя их адресу.
Может быть, игра в суеверие, а может быть – чтобы потом не в чем было себя укорить, но я больше с действующими космонавтами старался не встречаться. Слишком хорошо я запомнил первые летние дни 1967 года, когда хотел дать телеграмму Владимиру Михайловичу, поздравить с успешным приземлением, а отец говорил: «Погоди, тут какие-то непонятные «тассовки» приходят…» После этих слов я бродил по улицам, смотрел на ничего не подозревающих прохожих и, неизвестно к кому обращаясь, просил, чтобы все обошлось, чтобы Комаров остался живой после своего испытательного полета. И стих написал в те дни, посвященный его памяти. Стих неумелый, семнадцатилетний, кончался словами: «…но тихо говорит пророк – и мы исполним предсказанье».
Личные пристрастия (и связь героя с Уфой) и заставили меня в апреле 1981 года, когда отмечали двадцатилетие полета Гагарина, написать о Комарове – он был старшим в шестерке первого отобранного отряда космонавтов, был авторитетом для Гагарина. Юрий Алексеевич потом был у него дублером на том самом неудачном «Союзе», который Владимир Михайлович чуть ли не вручную вывел и потом таскал по орбите, выявляя все новые «бобы» (так космонавты называли проколы, неполадки). До этого ни один беспилотный «Союз» не приземлился удачно, Комаров и Гагарин об этом знали, но все равно просились опробовать новую технику (она с тех пор сорок лет работает…). Владимир Михайлович нашел причины многих неполадок. А последнюю – ценой жизни. Вошел в оренбургскую землю на двадцать метров…