Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
Главное, черт побери, чтобы с пользой прожить – без этого нет истинного сына отечества. Добро, а не зло оставлять после себя надо. Деревья высокие после тебя, книги разумные, а дети славные пусть останутся. Чтобы глаза в смерти смежая, увидеть в последний миг слезы сожаления по себе, а не смех слышать торжествующий.
В особом почтении на столе адмирала – готовальни чертежные и кисти разные. Составлял он атлас моря Каспийского из восьми карт. Пусть плавают моряки, мелей не боясь. Труды свои научные печатал Федор Иванович при журнале академическом. Он и в языках был мастак: от
Навещал его Иван Кирилов – сосед (неподалеку от Соймонова сенатский секретарь дом имел загородный). Тогда во всю ширь раскладывали они карты. А на картах тех – еще пустоты, разводья пятен белых, загадочных. Кирилов, глаза полузакрыв, произносит слова неувядающие:
– Кардамон, гвоздика, мушкатель, инбирь, лавры…
Индия, страна чудес, к ней-то и прилежит сердце секретаря сенатского. А путь туда – через степи южные, через горы…
– Ныне, – говорит Кирилов, – мечта жизни моей сбыться может. Ханы казахские вновь подданства российска желать стали. Оттого нам прибыток политический видится: сколь степь та просторна, большие города в ней заложить мочно. От городов тамошних дороги пролягут, шляхи немалые… прямо в Индию, а?
– Сбыточно ль то? – сомневался Соймонов. – Более меня сейчас дела северные заботят. Никак в толк не возьму, за какие доблести командора Витуса Беринга во главе экспедиций ставили? Человек он характера робостного, движения его нескоры, слова русские не выговаривает, спать да жрать любит… Ныне вот с Чириковым он возвратился. А что сделал? Да ничего! Неужто и во второй поход вновь Беринга головой дела поставят? Чирикова надо ставить, Иван Кирилыч! Молод, упрям, настырен…
– У него болезнь чахоточная, как и у меня: мы с Чириковым не жильцы долгие… А на восток идти, – размышлял Кирилов, – надобно обстоятельно. С коровами, с лошадьми, с мастерами, с кузницами! А коли просто так шляться, за мехами да за чинами, оттого России толку не видится. Маета одна да убытки. А ведь от тех стран полуночных опять же в Индию попасть можно – по водам окиянским!
– Далась тебе, Иван Кирилыч, эта Индия… До Индии еще Бухара кровавая, коли степью пойдешь. Попался живьем, так с тебя шкуру полосками снимут, а куски мяса твоего собакам бросят.
– Потому и говорю, – убеждал Кирилов, – что поначалу в степях надо опастись крепостями малыми.
– Али я спорю? То истинно так, – отвечал Соймонов…
Тихо отряхают в саду снежок с ветвей белые яблоньки. Поет щегол – птица ученая. Войдет Дарья Ивановна, из роду Отяевых, жена строгая, за модами не гонявшаяся, – в сарафане русском, в кокошнике, который, будто ясный месяц, над головой сверкает.
– Милости прошу, – скажет, – к столу жаловать…
Федор Иванович, до стола следуя, косит глазом на живот жены своей – выпуклый: «Никак второй скоро забегает?..» В эту-то тишину жизни ладной, в этот уют избы, в эту благодать – бомбой ворвался указ из Сената: быть Соймонову в прокурорах Адмиралтейств-коллегии и для того, в сборах недолгих, до Петербурга следовать… Радоваться или огорчаться?
– Иван
– Видать, человека честного искали…
Пришел проститься с Соймоновым архитектор Еропкин.
– А что это вы, – спросил, между прочим, – с Волынским зубатитесь? Враг он вам, кажись?
– А я ему, кровососу, тоже враг, – отвечал Соймонов. – Волынский в Астрахани мичмана моего, князя Егорку Мещерского, на лед в море голым задом сажал. Потом на кобылу бешену вязал. А на каждой ноге по дохлой собаке ему вешал… И при этом – бил! Скажи, Петр Михайлыч: разве можно зверем быть ненасытным?
Еропкин очень огорчился, переживать стал:
– Человек-то здравый… говорить с ним приятно.
– Мужик неглупый, – согласился Соймонов, – но говорить о нем не желаю. Я, братец мой, тиранов не люблю…
Скоро собрался и отъехал семейно. По всей Руси дают ямщикам на водку, чтобы ехали поскорее. По всей, но только не на этом оживленном тракте: Москва – Санкт-Петербург, здесь гонят лошадей сломя голову. И путник, боясь за свою жизнь, дает ямщикам на водку, чтобы ехали потише. Соймонов тоже просил:
– Тише вы, черти! У меня вон в кульке один малый лежит, да второй внутрях у жены крутится… Еще вывернете в сугроб!
Ну, вот и Петербург, приехали. Сани со свистом съехали с берега Невы, кони легко бежали через реку – на остров Васильевский. Острым зрением высмотрел Соймонов фрегат «Митау».
– Дарьюшка, – жене сказал, – езжай до дому. А я командира фрегата навещу, дружили мы с ним по описи Каспийской…
Из трубы кают-компании фрегата тихо вился дымок. Палуба заснежена, такелаж провис. Люк откинул Соймонов и, как был, в шубе дорожной, башлыком татарским укутан, спрыгнул в камору.
– День добрый, – сказал. – Петруша, где ты?
Темнели клавесины в углу, а возле жаровни стояла гречанка красоты небывалой. Профиль тонкий, сама – как былинка, и ножом широким блины переворачивала на сковородке.
– Сударыня, – сказал Соймонов, – кто вы такая?
– Я дочь капитана флота галерного Андрея Диопера, невеста мичмана Харитона Лаптева, что на этом фрегате грот-мачтой командует… Живу неподалеку, на седьмой линии острова, по приязни сердечной здесь я!
– Оно и ладно, – сказал Соймонов. – Батюшку вашего, капитана галерного, я знаю: он моряк добрый. От суеверий далек я: женского духу на флоте не пугаюсь. Но все же скажи Харитошке своему, чтобы амуры свои на берегу кроил, а не на палубах флотских…
Мундиры поспешно застегивая, явились офицеры «Митау»: командир фрегата Петруша де Фремери (и Соймонов его поцеловал), два лейтенанта – Чихачев с князем Вяземским и мичманы – Харитон Лаптев с Войниковым (командиры мачтовые).
– Живете неплохо, – сказал им Соймонов. – Блины вот едите, да и кухарка у вас добрая… Ныне я прокурором флота сделался, увидел фрегат ваш, командира вашего вспомнил да и пожаловал…
Вышли на палубу. Топенант лежал, в бухту свернутый.
– Когда топенант из Адмиралтейства получали? – спросил и канат из бухты развернул (а канат был толстый, почти в руку его).