Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
Тогда Румянцев поднялся в рост и взмахнул команд-штапом:
– Так чем же я тебе их выправлю? Вот этой палкой, што ли? Финансы едино лишь разумною экономией выправляются. Да и то – не через солдат вроде меня, а через людей образованных…
Анна Иоанновна кулаками двери раскинула:
– Уйди, а то поругаемся. Решение мое крепкое: тебе при финансах состоять. Шкатулочку-то прихвати и поди, да – подумай…
Шкатулку под локтем зажав, команд-штапом размахивая, уходил прочь генерал Румянцев – будет он теперь думать…
Скушно Артемию Петровичу, не приведи
К полудню расселся Волынский возле окон. В тоске непоправимой лютейшим взором улицы оглядывал. А день-то ядреный выпал. Подморозило. Течет дух густой, некопотный. Как раз насупротив дома Нарышкиных – мастера-каменщики стали полдничать, сбитень прихлебывая. С ними и архитект-офицер в чине полковника, реял на ветру его жиденький шарфик в серебре…
– Базиль, – зевнул Волынский судорожно, – того архитекта залучи ко мне обращеньем вежливым. Скажи, отпотчевать вместе с ним Волынский желает…
Офицер явился на зов. Телом крепок, румян. Дышал с морозца в большие красные кулаки. Назвался Еропкиным, Петром Михайловичем. Роду он был знатного – боярского, науки в Италии проходил, ныне же – гофбауинтендант при царице (строеньями ведает).
– А про меня знаешь? – тряхнул головою Волынский.
– Вся Москва знает, что ты, Петрович, под строгою инквизицией состоишь и принимать гостей тебе не след… Опасен ты!
– А коли так, чего заплелся ко мне? Видать, не робок…
За столом они разговорились.
– Ныне мы, архитекты, – рассказывал Еропкин, – люди нужнейшие. Русь впусте стоит, храмов божиих много, а партикулярных зданий нехватка… Строить нам Русь в камне! Кривизну же нашу улочную изъять из побыта зодческого! От нее, этой кривизны азиатской, путаница в городах русских. Кольца не нужны, чтобы крепости охватывать улицами. Ныне время крепостей отпало. Прямо надобно строить! Прямая першпектива, стрелой летяща к зданиям в городе главным, – вот она близка сердцу моему…
Волынский про инквизицию все помнил.
– Вот, – заговорил о себе, – сижу… А для чего сижу? Сказывают, будто не прав я! А где они, эти праведники, на Руси право обнаружили? Ох, немало поклепщиков я имею… Но, человек нраву гордого, я им, мучителям моим, не поклонюсь!
– Твои поклоны миру известны, – отвечал Еропкин ему.
– Ежели и поклонюсь, – озлился Волынский, – так с пола-то золотой подберу. Вот и выходит – не в убыток кланялся.
Еропкин открыто глядел на вельможу знатного.
– Народец грабить не пристало, – заявил честно и чарочкой в утверждение пристукнул. – Народ и без того граблен. Хоть ты семь пядей в голове имей, как муж государственный, но коли ты народу своему разорение приносишь, то… грош тебе цена, Петрович!
Волынский даже скулами побелел, зубы оскалил:
– А не больно ли ты смел за чужим столом? С чего бы это?
– От разумности, видать.
– Эва как! Нешто меня ты разумнее?
– Ай глупее показался? – прищурился Еропкин…
Тут они рассмеялись, и Волынский сказал, от гнева отходя:
– Ты мне люб кажешься. Таких жалую. А графин сей об голову твою разбить умыслил напрасно я… Лучше я его наклоню (двинь-ка чарочку ближе), и мы с тобой государя Петра Лексеича помянем… Он меня однажды до смерти измочалил мебелью своей. И потом велел в море Каспийское
– За что же бил тебя государь жестоко?
– За то самое, за что и сейчас под штыком сиживаю…
Тут он откровенным стал. От стола в покои провел, где книгами хвалился, как иные бояре посудой сдуру бахвалятся, – пыжно! Гостя в «минц-кабинет» залучил: держал там Волынский наборы редкостные монет древних, камней удивительных, зубы мамонта и кости какие-то – превеликие кости, вроде ребер…
– Вишь, – показывал, – мосталыга-то кака огромна? Татищева я спрашивал – он не знает, чья эта… Хочу вот ученых найти, дабы на поле Куликовом они землю копали. Мне самому то делать немочно. Для того я школьных регул не ведаю. А на поле Куликовом (поле бранной чести нашей!) нужно землю подъять научно. Чтобы ни един шлем, ни едино копье мимо серости нашей не прошло… А паче того, – загордился вдруг Волынский, подбородок вздернув, – мой пращур, князь Боброк-Волынский, что на сестре Дмитрия Донского женат был, прославил себя в битве на поле Куликовом!..
Но про инквизицию опять вспомнил – и махнул рукой.
– Повесят меня, – сказал. – Судей своих знаю (сам я таков!). Навещай меня, Петр Михалыч, а то ведь скушно мне. Ой, как скушно мне… Ты где бываешь по вечерам?
– Бываю в гостях у шаухтбенахта флота нашего Федора Ивановича Соймонова… Извещен ли о разумности человека сего?
Волынский глаза ладонью закрыл. Между пальцев его растопыренных, на которых перстни алмазные горели, глядел на Еропкина один глаз:
– Враг он мне, приятель твой. Еще с Гиляни враг! Меж нами один мичман насмердил, да две собаки виснут… Однако ты навещай Соймонова, навещай: умен человек… ах, как умен!
За Калужскими воротами, против монастыря Донского, над самым берегом Москвы-реки – двор невелик. По правой стороне его изба с сенями, при коих – людская с чуланами и сушилами, где запасы хранятся. Под снежком стоят тонконогие яблоньки, на высоких голубятнях воркуют голуби. Впрочем, коли в избе живет дворянин, то это уже не изба, а – палаты господские…
Федор Иванович Соймонов два десятка лет пребывал в дальних отлучках. Умирали родичи его и рождались новые, вздымались хлеба на родине и падали под серпом, гремели грозы над холмами, а он далек был, очень далек… Вернулся недавно на Москву – и никто не узнал его. Уходил серпуховским увальнем, медвежатником, в лаптях, русоволосый, смешливый, а вернулся – голова уже побелела, на бурых щеках складки раздумий жестоких… Вот и ветеран!
Женился по сердцу. Супругу выбирал не спеша, деловито, чтобы по всем статьям его уважила. Чтобы не худа и не толста. Чтобы забот женских не боялась. Чтобы его капризами не сердила. Чтобы с лица была пригожа. И такую нашел… Чисто вымыты половицы. Скрипят под шагом тяжелым. Свиристит щегол в клетке. А за окном морозным – Москва в снегу, стены монастыря Донского… Не верится! Уж не сон ли? Где вы, звезды адриатические, девки веселые флоренские, рыцари мальтийские, на галерах высоких мечами бренчащие? А где ты, соль гилянская, россыпь звезд, будто по шелку, на небесах персидских, штормы в свисте ужасном, лотов в пучину бросание?.. Ах, жизнь, жизнь… До чего же скоротечна ты!