Слово — письмо — литература
Шрифт:
По-своему парадоксально, что подобный, альтернативный классикалистскому, подход проведен именно на материале XIX в. — эпохи национальных классиков. Но ведь для более ранних периодов не характерны ни идея «национальной литературы», ни образ представляющих ее «вершин» (исключение здесь, может быть, лишь Ломоносов, единственный вошедший в сколько-нибудь массовый пантеон «отечественной культуры»). Для классицистского XVIII века разрыв между уровнем «гениев» и «работников» далеко не столь резок, объем литературной системы сравнительно невелик, установка на канон имен и образов зарубежной словесности, с одной стороны, и адаптацию их к местным условиям, с другой, не делает внутреннюю организацию литературы — и преемственность, и динамику — специальным узлом проблем. Ни автономное положение литературы и литератора в обществе, ни общественная роль словесности не становятся еще заботой особых групп, притязающих — от имени соответственной идеологии литературы — на контроль за литературным пополнением, социальным продвижением писателя, системой оценок и др. Но поэтому — и может быть, не совсем справедливо — кажется, что здесь нет и «глубины» литературной культуры, сложности ее социальной организации с понятиями о «верхе» и «низе», «литературе» и «нелитературе», «устарелом» и «новом».
По крайней мере, сходная полнота описания литературы в другом издании,
И если попытаться очень коротко, буквально в нескольких словах выразить ощущение от общего, панорамного образа литературы, встающего со страниц Словаря, то я бы назвал его опять-таки парадоксальным. Поражает потенциальное богатство человеческих сил, вовлеченных в литературу, пестрота жизненных обстоятельств практически любого из вошедших в Словарь автора, напряженность взаимоотношений литературы с социальным контекстом, с другими культурными системами, которые и сами на протяжении почти что полутора охватываемых изданием веков крайне динамичны (возьмем ли мы сословную, классовую структуру общества, его экономику или науку, верования или право). Я хочу сказать, общество — через биографии людей, составляющих либо так или иначе представляющих едва ли не всю письменно образованную элиту страны четырех-пяти поколений, — взято в Словаре на стадии формирования, в движении. Думаю, одним из моментов, сторон этого движения к обществу как сложной системе была в этот период и литература в совокупности всего, что притягивало к ней как авторов, так и читателей и что на нее образованными слоями возлагалось. (Можно подыскать аналоги подобной ситуации за пределами описываемого периода — как раньше, так и позже, как за пределами России, так и в наследовавшей ей стране, но это задача другая и сейчас, может быть, не самая главная.)
Эту динамичность чувствуешь и на другом — напряженности ритмов существования в литературе, сжатости литературных биографий, скорости смены поколений. Скажем, с архаизирующим в начале XIX столетия Иосифом Восленским мы не просто в XVIII в., но уходим к эпохе европейского барокко (см. его перевод поэмы Джамбаттисты Марино, изданной в 1633 г.); с переводами из драматургов-елизаветинцев Ивана Аксенова мы уже — в кругу вкусов европейского авангарда XX в., где-то рядом с Элиотом, Джойсом. Между тем этих авторов разделяют разве что два, много — три поколения, и Аксенов о Восленском, думаю, знать не знает. Мало того. Скорость литературной жизни такова, что редко какой из литераторов не переживает себя, период своей известности, оставаясь уже при жизни автором лишь одного произведения, запомнившись вещами одного периода, героем одного эпизода.
Случаи, когда писатель прожил в литературе целую полнокровную жизнь и остался в литературной памяти всей творческой биографией, в описываемый период нетрудно пересчитать по пальцам. В то же время итоговых помет в словарных статьях — вроде «произведения позднейших лет остались неопубликованными», либо «дальнейшее творчество не получило сколько-нибудь широкого резонанса» — немало. Обращает на себя внимание и интенсивность литературной карьеры, и объем литературного «брака», оставленного в стороне, брошенного по пути, оборванного на полдороге. Напрашивается мысль, что нормальность существования в социальной системе литературы обеспечена недостаточно, преемственность, устойчивость, воспроизводство нажитого — проблематичны. Ни наследование по образцу родового, не эволюция прогрессистского типа в качестве метафоры для динамики русской литературы, кажется, не годятся. Скорей здесь уместны образы борьбы, конфликта, драмы. Следы их — очевидные сломы биографий, впервые прослеженные в Словаре с такой полнотой и прямотой (пьянство, самоубийство, наркомания, творческое бесплодие, уход из литературы в другие социальные сферы), а вместе с тем — не столь явные по самому своему культурному смыслу «зияния», «пропуски», пробелы как «в судьбе», так и «среди бумаг», говоря пастернаковскими словами. Когда читаешь о сожжении друзьями дельвиговского архива или исчезновении рукописи «Пушкинской Одессы» Де-Рибаса, культуру чувствуешь иначе, нежели созерцая парадные памятники и собрания сочинений. И ведь это еще досоветский период…
Динамику литературной системы можно видеть и на другой, не биографической, а, так сказать, географической оси — если взять движение литераторов с «периферии» к столичному «центру» или, напротив, смещение их к культурным «окраинам», наконец, процессы этнических трансформаций в самоопределениях писателей. Эти эмпирические обстоятельства имеют и свою смысловую транскрипцию в виде знаменитых идеологем эпохи — контроверз между «народом» и «аристократией», «народом», «обществом» и «властью», «Западом» и «почвой» и т. д. Читая Словарь, мысленно возвращаешься вновь к их исторической подоплеке, жизненной эмпирике: видишь, из каких «этнографических» элементов складывается литературное сообщество, как оно само осваивает подобное «природное» разнообразие, делая его моментом жизненного пути, материалом литературы. Речь о провинции и столице, России, Западе и Востоке как внутрикультурных темах и сюжетах, задающих иное, далекое от нормативно-схематического, членение словесности, литературное «поле». В нем выделится своя — по-разному в разные периоды и разными группами оцененная — «глушь» (от уездной до сибирской темы), свои города, включая известное противостояние Москвы и Петербурга, своя Азия, начиная с грибоедовской, своя Европа (с античностью А. Зиновьева, кельтским миром Е. Балабановой или Скандинавией А. Чудинова, Италией от Батюшкова до Бутурлина, Муратова, Грифцова, Англией Дионео, Жаринцевой или Чуковского и т. д.).
Вопрос о внутрикультурных размерностях литературной системы, собственно смысловых моментах ее организации (как и структурности литературного поля вообще) я задеваю здесь не случайно. Парадоксальность образа литературы, возникающего при чтении Словаря, для меня в том, что социальная динамика литературы — она и дает ощущение наполненности, скорости литературных жизней — в материале крайне остра, тогда как моменты структурности, членораздельности литературного взаимодействия выглядят бледнее. Дело тут, конечно же, не в Словаре, а в литературе, в особенностях литературного сообщества, фонда его идей и представлений.
Рыхлость группового уровня литературного существования с групповыми идеями литературы, групповыми традициями, проблемами собственно культурного самоопределения ощутима и в другом: я бы назвал это слабостью символически-мифологических основ самопонимания писателя, ненапряженностью различных культурных традиций, отсутствием выбора между ними, обыгрывания и связывания их. А «миф» здесь не менее важен, чем «быт». Легко назвать исключения — батюшковский синтез, поиски Вячеслава Иванова, ахматовскую «Поэму без героя», но я говорю о линии. Скажем, линии, идущей от французских «проклятых» к Паунду и Элиоту, а от них — к Одену и сегодняшнему Дереку Уолкотту с их представлениями о мировой поэтической традиции. Символизм (с характерным, кстати, для периодов повышенной автономии литературы главенством поэзии над очерком и романом) оказался кратким эпизодом и растворился в общей идеологии и групповой склоке, поэтику зрелого Мандельштама с его «тоской по мировой культуре» из открытой литературы на целое поколение вытеснили. Побеждает всякий раз принцип «простоты».
Пока находишься в пределах нормативного литературного пантеона, этот недостаток культурной определенности и направленности не бросается в глаза: объединяет музейность памятников. Но стоит изменить оптику — скажем, как это сделали в свое время опоязовцы, — и проблемы внутренней связности литературного целого, ее механизмов встают в полный рост. Создатели Словаря резко расширили границы литературы, фактически приблизив их к рубежам письменности (или, по крайней мере, печатности), а тем самым обнажили и давние культурные дефициты словесности и науки о ней. Строго говоря, разные виды письменности (печати) существуют как бы в разном времени, разных его рамках и масштабах — от злободневности фельетона до Дантовой вечности. Здесь нужен либо какой-то универсальный язык описания, либо понимание законов перехода от системы к системе (от одной «литературы» к другой, третьей и т. д., если, как предлагает в своей книге А. Рейтблат, считать их разными литературами). А поскольку эти культурные межи и рубиконы не проведены либо засыпаны или стерты, то исследователь встает перед проблемой средств фиксации и осмысления своего объекта в его собственной, имманентной определенности. Приравнивание же культуры к литературе, а той — к «выражению духа нации» (то есть ядро давней и устойчивой при всех переменах идеологии литературы в России) оказывает всем нам дурную услугу и в каждом конкретном случае, и в исторической перспективе. Материалы Словаря подводят к этому клубку проблем, но биографическая форма тоже имеет свои границы. Вообще говоря, упорядочение и продумывание значений литературы, даже и в виде словаря, может идти разными путями. Скажем, риттеровская «Энциклопедия истории идей» рационализирует фонд сложившихся в европейской истории понятий о культуре, обществе, цивилизации и т. д. «Семиотика» Греймаса и Курте упорядочивает представления о словесности в пределах одной понятийной парадигмы. «Словарь театра» Патриса Пави дает культурологическую проработку накопленных в Европе (при усвоении иного культурного опыта) техник театральности и театрализации как своеобразной смысловой системы, символического мира. Подход от социальных обстоятельств биографии и исторической соотнесенности интерпретаций, принятый в Словаре, позволяет отступить от единоспасающей идеологии, значимо расширить круг явлений, относимых к литературе. Биография же как культурная форма — тема почти не разработанная. Но проблем теории литературы — то есть средств обобщения сложившихся суждений и толкований, приемов и направлений — Словарь, понятно, решать не может. Он может к ним вплотную подвести, давая надежную основу для постановки ключевых теоретических вопросов. А они — все те же: понятие литературы, роль писателя, механизмы эволюции и репродукции в литературе, границы биографического (как, впрочем, и стилистического и любого другого) подхода. Многие из составивших редакционную коллегию и редакцию Словаря деятельно обсуждали некоторые из этих проблем в первой половине 1980-х гг. Ни перемены, происходящие в стране, ни изменения в самом исследовательском сообществе тех теоретических вопросов не разрешили и упразднить тоже не могут. Более того. Думаю, сейчас — и не в последнюю очередь благодаря Словарю — есть возможность к этому теоретическому уровню обсуждения выйти либо вернуться. Речь о подхвате сделанного на его страницах другими средствами, в иных областях. Заданный Словарем стандарт работы требует, по-моему, не столько оценок, сколько ответа собственным делом. Плоды (или хотя бы следы) этого хотелось бы видеть.
Журнальная культура постсоветской эпохи [*]
Система журналов в разнообразии тематического состава, адресации к различным группам и уровням публики, тиражей и их динамики отражает степень дифференцированности общества, плотность коммуникативных связей между разными группами, слоями социокультурной структуры. Так называемые толстые журналы («литературно-художественные и общественно-политические», по принятому определению) находят свое функциональное место в рамках этой системы. Если описывать ее предельно схематически и лишь для интересующих нас здесь целей, можно выделить несколько основных типов журнальных изданий:
*
Статья была опубликована в: Новое литературное обозрение. 1993. № 4. С. 304–311.