Чтение онлайн

на главную

Жанры

Слово — письмо — литература
Шрифт:

При этом жесткость групповой нормы, безальтернативность идеологии символически выражены в самом крайнем характере негативных санкций за нарушение и отступничество (включая самонаказание) — пьянство, отщепенство, распад личности, самоубийство. Я бы сказал, движущий романом сюжет литературного краха здесь разворачивает крах самой литературной формулы, крах стоявшей за ней и ностальгически воспроизводимой (как своего рода неотвязная «фантомная боль») идеологии, системы ключевых символов и фоновых аллюзий — как бы срыв, исчезновение, стирание на глазах не только романной реальности, но и писательской оптики, отдельной, выраженной смысловой позиции автора, сколько-нибудь различимой семантической нагрузки авторского слова.

4

Такая жесткость идеологии литературы в России [281] подталкивает к вопросу о заблокированных или отсутствующих в данной ситуации ресурсах писательского самоопределения, об иных возможных основах и структурных расчленениях социальной системы литературы, альтернативных импульсах динамики литературной культуры, как они, например, исторически реализованы в других условиях. Укажу лишь на некоторые известные мне примеры.

Это относится, например, к принципиально другим представлениям образованных, влиятельных слоев и групп об обществе и о литературе, равно как и о связях между ними. Скажем, в определенных рамках так называемая массовая словесность входит в состав литературы,

а не исключена из нее. Так, скажем, обстоит дело для словесности и ее историков во Франции XX в., где соответствующие главы уже в течение десятилетий входят в фундаментальные «Истории литературы». Иной разворот эта проблема приобретает, допустим, в США, где понимание литературы, кристаллизовавшееся в формационные для страны десятилетия, во многом связано с массовой газетной периодикой и складывается вне влияния и аристократических традиций, и сальвационистских идеологий. Оба эти обстоятельства задают достаточно позитивное или, по крайней мере, вполне терпимое, не окрашенное болезненным рессантиментом отношение к литературной профессии, успеху на рынке, достатку писателя, его академическим постам и др. (понятно, что здесь возникают — и становятся предметом изучения — феномен бестселлера, имидж и карьера писателя-«звезды», рейтинги авторов и книг недели, месяца и т. д.; здесь же, добавлю, портреты классиков фигурируют на денежных купюрах).

281

См. об этом: Гудков Л. Д., Дубин Б. В.Понятие литературы у Тынянова и идеология литературы в России // Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 208–226.

Но, видимо, главным обстоятельством выступает все же признание принципа субъективности как основы самоопределения и смыслопроизводства в культуре (включая, замечу, «плату» за эту субъективность, совершенно ясно, кстати, осознаваемую и сполна отданную литературными первопроходцами от Бодлера и Эдгара По до Арто или Беккета). Этот принцип может, далее, разворачиваться в идею «сверхлитературы» («сверхкниги»), как у Малларме, или «расстройство всех чувств», как у Рембо, «патафизику» Жарри, «орфизм» Рильке, «царство воображения» Лесамы Лимы или «истинное место жительства» у Бонфуа, «негативную метафизику» письма и экзистенциальную проблематику «автора» у Бланшо или осознанный традиционализм (работу в традиции и с традицией), как у Валери либо Элиота и т. д. Важно, что в обществе и культуре зафиксирована — существенная для них даже ценой угрозы и подрыва! — относительная автономия, «самоценность» образно-символических практик, занятых экспериментальной проработкой основ и пределов человеческого, смыслового существования. (Надо ли говорить, что подобной автономией обладают здесь и религиозное самоопределение, и практика познавательной рациональности в науке, равно как и другие неотъемлемые права суверенной личности?)

В России давление интегральной литературной идеологии — а оно само по себе выражает тесную сращенность образованных слоев с программами развития социального целого «сверху» и с властью как основным и правомочным двигателем этого процесса — заблокировало как признание массовой литературы (при фактическомее так или иначе существовании), так и формирование культурного авангарда. В этом смысле центральной для общества и его литературы — в том числе для обсуждаемого комплекса вопросов, связанных с «успехом», — остается проблема дифференцированных и самостоятельных элит, переживаемая, в негативном модусе, как постоянный «обрыв» инновационного импульса в социуме и культуре. Не обладающее автономией литературное сообщество лишается тем самым структурной сложности и символической «глубины» (разнообразных способностей воображения, включая память). Оно как бы «сплющено», «уплощено» грузом идеологии, а потому плохо конденсирует и удерживает время (сложную систему горизонтов и уровней самоотнесения, именно в силу этого не сводимую к «музею»), почему не обладает и чисто социальной устойчивостью, сопротивляемостью. Отсюда — всегдашнее быстрое, в пределах буквально нескольких лет, исчерпание любого ресурса перемен без подхвата и дальнейшей передачи импульса — его институционализированной проработки, переосмысления, рутинизации, организованной и систематической полемики с его инициаторами. Реальный же эффект от того или иного сдвига ощущается лишь — как минимум — через поколение, когда его прежние инициаторы уже прошли фазу творческой активности, а новые действующие лица не опознают перемен, принимая их как данность.

Не случайно у сдвигов в российском обществе и культуре — поколенческий, циклический модуль (момент, еще в самом начале отмеченный Тургеневым). В этом смысле я бы — вопреки внешним, феноменальным данным — говорил не об «ускоренном развитии русской литературы» (будто бы «догоняйии» ею других, раньше развившихся литератур), а о гораздо более сложном процессе ее, напротив, крайне замедленного становления. Речь, по-моему, должна идти о постоянно смещенном и раз за разом отложенном развитии быстро вытесняемых и сменяющихся точечных импульсов к автономному самоопределению и независимой внутренней динамике «протоэлит» при их повышенной вместе с тем чувствительности к внешним факторам («мода», «чужой глаз») и ускоренной демонстративной гонке литературных течений, групп в рамках одного короткого периода («война», но чаще разбой и мародерство). Со временем образовавшийся за несколько поколений затор оттесненного, вычеркнутого, замолчанного, отложенного и т. д. «прорывается» единовременным разовым выбросом накопленной социальной массы [282] .

282

Ср. соображения Мандельштама 1922–1923 гг. об экстенсивной, хищнической, конкистадорской поэзии русских символистов и преждевременной усталости, пресыщенности читателей бурной сменой одновременно вышедших на сцену поэтических поколений, дефилированием перед глазами одной и той же публики — все новых и новых литературных школ (Мандельштам О.Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 191, 211). Но феномены успеха и провала, власти, славы и их цены в советскую эпоху — отдельная большая тема. О некоторых ее сторонах см.: Седакпва О.О погибшем литературном поколении — памяти Лени Губанова // Волга. 1990. № 6. С. 135–146 (в заглавии — перекличка с известной статьей Р. Якобсона о Маяковском); Она же.Другая поэзия // Новое литературное обозрение. 1996. № 22. С. 233–242; Она же. Успех с человеческим лицом // Там же. 1998. № 34. С. 120–124.

1997

О технике упрощенчества. И его цене [*]

Говоря о цензуре, я имею сейчас в виду централизованную практику контроля — отбора, запрета, разрешения — лишь в одной области, которую просто лучше знаю. Речь — о писаных и неписаных нормах распространения научных идей и художественных образцов. Верней, об ограничениях доступа публики к этим образцам и идеям со стороны государства, во имя государственных интересов и его же — государства — средствами [284] . (Впрочем,

как станет ясно позднее, разговор не только о распространении и доступности этих образцов и идей для читателей, зрителей, слушателей, но и о самом их создании авторами: цензурные барьеры — не вне нас, они — в нас самих, они — это мы сами, какими себя сделали и приняли [285] .) Ни бдение над непогрешимостью священной особы венценосца, ни охрана ключевых секретов военной стратегии, равно как закулисные тайны дипломатии и заботы духовной цензуры, меня здесь интересовать не будут. Этим сразу обрисовываются две общественные инстанции, публичные роли, два типа социальных групп со своими ресурсами, авторитетом, функцией, которые в данном случае, по поводу и на материале научных идей и художественных образцов, взаимодействуют. С одной стороны, интеллектуальная элита, берущаяся производить новые модели опыта, мысли, чувства, понимания, выражения. С другой — облеченные государственной властью блюстители порядка, они же распределители оценок сделанному, а далее — распорядители вознаграждений и санкций за заслуги и нарушения.

*

В основе статьи — выступление на московской конференции «Цензура в России и Советском Союзе» (1993), тогда же опубликованное в бюллетене «Государственная безопасность и демократия» (1993. № 4). В расширенном и переработанном виде напечатано в журнале «Досье на цензуру» (1997. № 2), по которому и публикуется здесь с библиографическими дополнениями.

284

См.: Otto U.Die literarische Zensur als Problem der Soziologie der Politik. Stuttgart, 1968; Левченко И. Я.Цензура как общественное явление. Екатеринбург, 1995.

285

Данило Киш называет цензора «двойником Писателя» и трактует писательскую работу как борьбу с этим двойником, который ведет себя как всевидящий и всеведущий, но принципиально Невидимый бог. См.: Kis D.Censorship/Self-Censorship // Kis D. Homo Poeticus. Essays and interviews. N.Y., 1995, p. 91–92.

Дело первых — а интеллектуалы как самостоятельный и влиятельный общественный слой сложились в Европе эпохи Просвещения и вслед за нею — создавать и выносить на обсуждение прежде не существовавшие или недовоплощенные точки зрения в любой культурно значимой сфере и по любому культурно значимому предмету. Иначе говоря, их забота — выражать, уточнять, заострять, додумывать позиции все новых и новых групп общества, как нынешних, реальных, включая дефицитные и дискриминированные, так и перспективных, завтрашних, «воображаемых», а тем самым приумножать его, общества, многообразие, равно как наращивать сложность, гибкость, плюрализм, даже известный полиглотизм культуры. Культуры, которая, замечу, нисколько не теряет при этом (трудами, кстати сказать, той же группы интеллектуалов) своей определенности, осмысленности и связности. Среди прочего, в расчете на всю эту интеллектуальную деятельность и в ходе ее развития в Европе складывается, в терминологии Юргена Хабермаса, пространство «общественности», публичная сфера [286] .

286

Habermas J.The structural transformation of the public sphere. Cambridge, Mass., 1989.

Задача вторых (а цензура как общесоциальный институт оформляется на Западе вместе со становлением политических идеологий и посттрадиционных «идеологических государств», они ведь тоже намерены просвещать и воспитывать! [287] ) — не только ограничить набор подобных, для новой и новейшей истории постоянных, попыток интеллектуалов увидеть небывалое и стремлений по-другому посмотреть на уже известное. Может быть, еще важнее для контролирующих групп другое. Их цель — поставить пределы самому желаниюобщественной и смысловой альтернативы, а то и вовсе устранить мысль о каких бы то ни было иных возможностях, подавить либо скомпрометировать даже мотивациюк такого рода деятельности — познанию, художественному творчеству, реформаторской социальной практике. Отсюда вывод: цензуруют, строго говоря, не книги и не фильмы, не натюрморты и не сонаты. Даже не генетику с кибернетикой.

287

См.: Lefort C.L’invention d'emocratique: Les limites de la domination totalitaire. P., 1981.

Во-первых, настойчиво суживается, обрубается, уродуется репертуар тех представлений об обществе, которые силами интеллектуалов этому обществу — через те же самые сонаты и натюрморты, фильмы и книги, генетические аналогии и кибернетические метафоры, сам пафос познания — предъявлены и в которых оно себя узнает (или не узнает), понимает (либо не понимает), оценивает (со знаком плюс или со знаком минус). Здесь я бы говорил о политическомизмерении цензуры. Через средства массовой информации, систему оплаты, премий и отличий при этом санкционируются, поддерживаются, тиражируются, вознаграждаются лишь самые примитивные, даже «архаические», домодерные, давно отработанные историей и удобные для простейшего управления коллективные модели мобилизации людей и масс, их лояльности и подчинения, мотивации действий и санкций за них. Близкие примеры такой социальной организации — парад, шарашка, колхоз, собрание коллектива, лагерь, что еще?.. А это значит, что неминуемо упрощается, грубеет, даже скотинеет само общество по «ту» сторону тюремной стены или лагерной колючки. И не просто на глянцевых картинках и в пустопорожних передовицах, но в его реальном повседневном существовании. Сереет, а потом чернеет, варваризуется совместная, коллективная жизнь. В семье и в подъезде. За столом и в постели. На улице и в транспорте. На службе и в отпуске. В будни и в праздники. В частности (об этом не раз и не два за последние годы писалось), под подозрение в подцензурных обществах попадает сам групповой уровеньсуществования людей — вся сложнейшая сеть ближайших к человеку «малых» групп, «промежуточных» (по Гегелю) институций, союзов по интересам, профессиональных объединений и добровольных ассоциаций с их собственными запросами к личности, внутренними нормами оценки, ресурсами поддержки, ритуалами солидарности.

Дефицитарно-распределительная экономика и культура, равно как моральный цинизм и двойное сознание, — неизбежные спутники государственной цензуры, претендующей на тотальный контроль. Они — и результат, цена общественного упрощения (в частности, «культа недотеп», по выразительной мемуарной формуле Василия Яновского), и компенсация за радикальное ограничение возможностей человека мечтать и реализовываться, делать карьеру и добиваться успеха, дающая ему все-таки возможность выжить, даже как-то существовать, за что, впрочем, государством тоже требуется «отдельное спасибо» (М. Жванецкий). Но отсюда же (если взять перспективу более дальнюю) — отсутствие нормальных навыков самоорганизации и самоуправления, к примеру в нынешнем постсоветском обществе. А потому — зависть, склока, нытье и все прочие прелести подопечного сознания среди многих и многих наших вроде бы взрослых современников вполне работоспособного возраста. И кажется, не безголовых и не безруких.

Поделиться:
Популярные книги

Измена. Жизнь заново

Верди Алиса
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Жизнь заново

Газлайтер. Том 9

Володин Григорий
9. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 9

Жребий некроманта 2

Решетов Евгений Валерьевич
2. Жребий некроманта
Фантастика:
боевая фантастика
6.87
рейтинг книги
Жребий некроманта 2

Безымянный раб

Зыков Виталий Валерьевич
1. Дорога домой
Фантастика:
фэнтези
9.31
рейтинг книги
Безымянный раб

Я тебя не отпускал

Рам Янка
2. Черкасовы-Ольховские
Любовные романы:
современные любовные романы
6.55
рейтинг книги
Я тебя не отпускал

Меняя маски

Метельский Николай Александрович
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
9.22
рейтинг книги
Меняя маски

СД. Том 15

Клеванский Кирилл Сергеевич
15. Сердце дракона
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
6.14
рейтинг книги
СД. Том 15

Идеальный мир для Лекаря 10

Сапфир Олег
10. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 10

Третий

INDIGO
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Третий

Идеальный мир для Социопата 6

Сапфир Олег
6. Социопат
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.38
рейтинг книги
Идеальный мир для Социопата 6

Огни Аль-Тура. Завоеванная

Макушева Магда
4. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Огни Аль-Тура. Завоеванная

Жена по ошибке

Ардова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Жена по ошибке

Я – Орк. Том 4

Лисицин Евгений
4. Я — Орк
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 4

Чехов. Книга 3

Гоблин (MeXXanik)
3. Адвокат Чехов
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Чехов. Книга 3