Слово — письмо — литература
Шрифт:
Во-вторых, контролю, селекции, выбраковке со стороны цензуры подлежат определенные черты в образе человека, в системе его ценностей и ориентиров, среди мотивов его действия, символов признания и вознаграждения. Общий принцип здесь один — ограничение, а то и подавление независимостй, поиска, инициативы, предприимчивости в мыслях, чувствах и действиях отдельногоиндивида, кружка, группы в интересах и для блага целого.Это целое в данном случае берется представлять и защищать власть, и только власть.Связанные с нею структуры претендуют — пусть и без стопроцентного успеха — на то, чтобы опосредовать все действующие в обществе коммуникативные потоки, любые процессы самопонимания и отождествления себя индивидами и группами, как бы стремятся встроиться во всякое «я», в каждое «мы» (их обобщенная фигура и называется «они»: «они не советуют», «они не пропустят»), А конкретные области, в которых нежелательная для властей самостоятельность «частного» интереса может проявляться, — самые разные. Я бы сказал, это все те участки реальности, в которые проникает постпросвещенческий разум, рациональное знание, анализ, дискуссия, —
Назовем это антропологическимизмерением цензуры. Наиболее жесткому контролю и усечению подвергаются здесь два уровня образов, идей, черт личности, мотивов поведения: так сказать, природаи сверхприродачеловека. Речь идет о «верхней» границе человеческого — высших ценностях, идеальных образцах (отсюда — цензура духовная, а потом, в пореволюционных условиях, будь то Франции, России или Албании, — антирелигиозная). И о «нижнем» пределе — телесности человека, обо всем, что вытеснено в интимное и связано прежде всего с полом (отсюда — цензура моральная, проблема и осуждение «непристойности», «порнографии» и т. д.).
Попытки вычеркнуть и обесценить обе эти сферы в советскую эпоху, вытеснить их из школы, средств массовой коммуникации, из языка искусства, лишить признанных средств обсуждения, понятно, не дали желаемых результатов, хотя пропагандистская машина была запущена гигантская и работала вроде бы бесперебойно [288] . Но на уровне общественных нравов эти попытки (их иногда сравнивают, соответственно, с лоботомией и кастрацией) сказались самым разрушительным образом. Во-первых, они и вправду лишили общество «органов воспроизводства»: конструкция советского человека и советского устройства общества не пережила одного поколения, уже с 1950-х гг. начав необратимо разрушаться. Во-вторых, — но этот эффект проявился еще позже, — этот «невоспроизводимый человек» оказался совершенно не готов к серьезному, самостоятельному, взрослому существованию с его ежедневными проблемами и необходимостью делать, поступать, принимать решения самому. Растерянность и нытье, страхи и ностальгия, определившие моральный и эмоциональный настрой зрелых и старших поколений россиян в середине и второй половине 1990-х годов, — прямое следствие предшествующей целенаправленной работы государства по антропологическому, культурному упрощению коллективной жизни. Оставленный без «верха» и «низа», сделанный по одной колодке, человеческий тип получился очень средним.
288
См.: Цензура в царской России и Советским Союзе. М., 1995; На подступах к спецхрану. СПб., 1995; Цензура в СССР: Документы 1917–1991. Бохум, 1999; Блюм А. В.За кулисами «министерства правды»: Тайная история советской цензуры 1917–1929. СПб., 1994; Блюм А. В.Советская цензура в эпоху тотального террора, 1929–1953. СПб., 2000.
Все это примитивизировало не только публичное, но и частное существование. Обиходное низкое представление о человеке и движущих им мотивах, равно как общепринятый в быту мат с его символикой унижения, изнасилованности и перверсий, — самые явные последствия работы всего этого огромного «понижающего трансформатора». Кажется, реже замечают другое: торжество той же «ставки на понижение» не просто в официальном и закулисном языке советской власти, но и в постсоветском искусстве, взять ли его соц-артовский или «чернушный» варианты. Сюда же я бы отнес и совсем уже новейший стеб — гримирующийся под молодежный, но явно демонстрирующий свою неосоветскую и нео-патриотическую природу глумливо-победный акцент у ведущих, будь то «общественных», будь то государственных каналов нынешней массовой коммуникации. Эта смысловая интонация, тип ее носителя в последние два-три года заметно набирают вес [289] . Причем, несомненно, в параллель державно-патриотической, даже просто националистической риторике в официальной пропаганде и окололитературной публицистике и раз за разом поднимающей голову цензуре в электронных и печатных средствах массовой информации.
289
См. статью «Кружковый стеб и массовые коммуникации: к социологии культурного перехода» в настоящем сборнике.
И это не случайность, а системное качество, свойство целого, пусть и распадающегося. Нынешний дефицит новых идей в науке и самостоятельных, не прячущихся под постмодернистское крылышко образцов в искусстве — следствие той же прежней дефицитарности, одного из главных принципов организации советского общества, экономики, культуры (и импотентности его признанных «элит», как властвующих, так и творческих). А за этой вчерашней и позавчерашней дефицитарностью — вся системасоветского социума, антропологическая структурасоветского человека, усвоенные на уровне самых общих, уже анонимных, само собой разумеющихся и не продумываемых, не обсуждаемых теперь стандартов, первичных представлений, расхожих оценок. Кстати, сама неожиданность — воспринимаемая как «катастрофичность» — всех этих постепенно обнаруживающихся дефицитов для большинства членов общества (включая интеллектуальное
А это значит, что принцип «положенного» и «неположенного», ось власти (и цензуры как техники для реализации идеологической программы власти, для защиты позиций и привилегий групп, которые теряют влиятельность и авторитет) постоянно так или иначе присутствовали в повседневных действиях, замыслах, планах, оценках членов социума. Разумеется, это относится и к интеллектуальному сообществу, к слою типовых служащих с высшим образованием, будь его представители писателями или научными сотрудниками, учителями или библиотекарями, живописцами или работниками издательств — как в «центре», так «на местах» (а редактор, как правило, нес, наряду с общепедагогическими — уровень грамотности! — именно цензорские функции).
Другой осью системы была ось подконтрольности, одинаковости, приниженности, «равенства в рабстве», по выражению Токвиля. На осмотрительной игре («вы же понимаете…») символами то иерархии, то равенства, кодами то официального «кесарева», то частного, «богова» порядка, подстановками то «мы», то «они», принятием то той, то другой точки зрения на себя и партнера строилось не только внешнее поведение, но и самосознание, если, конечно, брать его общераспространенную норму.Учились этим общим и общепринятым правилам (а других правил такого уровня универсальности не было!) в ходе взросления — во дворе и дома, в школе и на работе. И умели ими пользоваться все, от мала до велика. О том, сколько позитивного было связано с этим, как казалось, «внешним давлением», со всем то подлаживанием, то противостоянием интеллектуалов цензорам (при том, что они были людьми одного воспитания и круга, а местами и функциями могли меняться и не так редко взаправду менялись, — не зря Данило Киш говорит о «дружеской цензуре»), свидетельствуют в последние годы и прямые высказывания благодарности цензуре, и косвенные настроения дезориентировки, растерянности многих авторов, когда, кажется, нет уже ни давнего гнета, ни недавнего эйфорического подъема…
Подытоживая совсем коротко: цензура — не эксцесс, а часть системы, которая абсолютным большинством общества так или иначе принималась, немалым числом даже считалась естественной, а нередких не просто кормила, но и прикармливала. Так что для очень и очень многих — признают они это вслух и про себя или нет — система эта, и не только в виде ностальгии и фантомных болей, значима и сегодня. Стало быть, что-то ей в самих людях отвечало и отвечает, как и она, конечно, формировала и может формировать (как правило, на потоке, в массе) этих и именно таких людей. Что же до цены цензуры и стоящего за ней типа социального устройства, то она очевидна. Прежде всего, это непомерный человеческий отсев(гигантский «архив», неисчерпаемый в социальном плане и вряд ли упорядочиваемый в плане культурном, сколько ни публикуй). А к нему — отсрочка реализации,время, упущенное обществом, его в потенциале деятельными слоями и группами. И упущенное, конечно же, не только в прошлом. Нынешний интеллектуальный коллапс и культурная пауза в ближайшем будущем минимум на поколение — отсюда же. Русские формалисты (Юрий Тынянов, Роман Якобсон) писали в 1920-е гг. об эволюции как механизме литературной динамики, движения литературы. Может быть, сегодня стоило бы подумать о феноменах инволюциикак механизме культурного торможения, даже саморазрушения, своеобразного и неслучайного «пути назад».
Уроки безъязычия [*]
Десять лет назад в фильме теперь уже покойного Тенгиза Абуладзе прозвучало слово «покаяние». Потом оно, после кратких и по большей части маловразумительных откликов, заглохло. И я бы сейчас не стал говорить о «покаянии», тем более о «всеобщем покаянии». Уж скорей — о посильном извлечении опыта… Но ведь людей, группу, тем более — страну вряд ли удастся попросту ткнуть лицом в прошлое, напрямую усовестить. Да и кому, по какому праву, от лица кого и во имя чего это делать? Тогда, может быть, есть смысл выйти на более общий разговор — так сказать, не бить в точку, где на котле образовалась вмятина (металл прорвешь!), а равномерно постучать по ободу, и тогда, глядишь, понемногу растянется вся поверхность? Чтобы извлекать мало-мальские уроки, в социологическом смысле нужны, по-моему, три вещи.
*
Статья была опубликована в: Знание — сила. 1997. № 11. С. 27–31.
Во-первых, какое-то сообщество, которое признает этот опыт своим, а себя — готовым (и способным!) за него отвечать. Соответственно, оно этот опыт формулирует, осмысляет и предъявляет далее «большому» обществу, закладывая начало традициям подобной работы, создавая некую социальную основу ее поддержания и продолжения (прежде такими социальными органами были диссидентство, сам- и тамиздат, но они закончились). Потому что дело ведь не только в кухонных беседах анонимов или в «закрытых» от постороннего взгляда записках наверх (при понятной ситуативной важности и того и другого). Нет, эта совокупность объединенных личной проблемой, собственным интересом, именнойответственностью людей, как предполагается, наделена (или уж не наделена!) в обществе у других его групп и слоев завоеванным авторитетом. Ей выдан (или не выдан, и тогда разговор другой!) своего рода социальный кредит, как бы открыт «банковский счет» на эти занятия, которые, стало быть, каким-то иным группам, обществу в целом, для его нормального самочувствия и активного существования, необходимы, важны, пусть и не всегда приятны «на вкус». Однако и одного желания, даже страсти к познанию — при всей их опять-таки незаменимости — для этой группы тоже мало: нужны специальные познавательные навыки, квалификация, инструментарий.