Слово в пути
Шрифт:
Самостоятельные, себе на уме, чехи в своем языке отвергли иноязычные заимствования, так что полученные по ходу технического прогресса понятия обретали здесь не международное, а свое звучание: аэропорт — летище, радио — розглас. Не забыть бы, наряду с наземным, водным и воздушным транспортом — возидлом, плавидлом и летадлом, мое любимое чешское слово, веселое и уютное — шлепадло: водный велосипед. А как замечательно, что поэт здесь — басник, композитор — складатель, а писатель — списователь. И точно, и очень по-домашнему. Родина по-здешнему — власть. Слово «родина» тоже есть, но означает оно — семья.
Здешнее обаяние — в соответствии человеку. Высота домов и ширина улиц
Все это мне тут понятно, и по мере сил я в состоянии более или менее внятно перенести эти рассуждения на бумагу, изложить в словах. Со мной могут не согласиться, сказать, что звучит неубедительно или невыразительно, но такой текст, по крайней мере, имеет право на существование — автора трудно заподозрить в полном слабоумии или в том, что выражается словосочетанием «сам не знает, что хочет сказать». Да нет, вроде знает. Зазор между тем, что хотел сказать и что вышло, — хоть и неизбежен, но не так уж велик. Все-таки когда тридцать с лишним лет занимаешься сочинительством, способностей, конечно, не прибавляется, но, как минимум, техника доходит до нужных степеней, чтобы не слишком наводить ужас (или, того хуже, скуку) на читателя.
Но как все это передать в лапидарных картинках, еще и подчиняясь жесткому временному графику? В литературе господствует экстенсивный способ хозяйствования: с кем хочу, с тем и граничу, здесь все размалюю, изгажу и пойду дальше, все страницы мои, сколько ни есть. В телевидении — метод интенсивный: в получасе, увы, всегда тридцать минут минус реклама. А главное, конкретность: тут не годится «где-нибудь вокруг Мальтийской площади» — или Мальтийская, или не Мальтийская, и вообще, не можешь показать — не говори.
В ответ на такое нытье мне напомнили, что еще одно отличие телевидения от литературы — коллективность производственного процесса и разделение труда. Мое дело — вразумительно открывать рот, когда оператор по указанию режиссера направит на меня объектив. Картинки — их забота, мне остается лишь расслабиться и постараться получить удовольствие. Постарался. Получил.
Мы исходили Прагу вдоль и поперек, и с тех пор я физически ощутимо помещаю свой взгляд на город в мысленную рамку, отчего четкость изображения резко увеличивается. Хрусталик глаза каким-то образом перестраивается, взгляд обостряется, лучше виден окружающий мир, на который никогда не поздно учиться смотреть.
Говорю об открывшейся мне заново Праге, потому что пример наиболее нагляден: в Праге я живу. Но то же произошло и с Нью-Йорком, в котором я прожил еще дольше, и с городами, которые люблю — Сан-Франциско, Буэнос-Айрес, Осло, и к которым относительно равнодушен — Мюнхен, Милан, Афины, и которые не просто люблю, но и хорошо знаю — Венеция, Севилья, Рим. Все они предстали по-новому.
Чему еще научается литератор у телевидения? Разумеется, краткости. В этом и непременные потери: жалко собственных умозаключений, они твои и оттого дороги. Но что делать: это читатель может вернуться взглядом вверх по странице, если что-то неясно, а тут лишенный такой возможности зритель — значит, выражайся просто и внятно, не умствуй и не бравируй образованностью. Формальные ограничения — только на пользу, и если не умеешь поместить свое соображение, занимающее книжную страницу, в сорок секунд перед объективом, плохо твое дело.
Что еще преподает телекамера? Безусловно, урок конкретности. Как часто, проходя мимо кафе «Деминка» на углу Англицкой и Шкретовой (четыре квартала от моего дома), я представлял
Мне давно нравилась эта мысль, но я даже представить не мог, насколько она стала явственной, когда сел в «Деминке» перед камерой с кружкой пльзеньского и вдруг увидел все это: брезгливо глядящего на шумную компанию Кафку, который не пил не только ничего спиртного, но даже чая и кофе; полупьяного, галдящего, на грани скандала и драки (его частое состояние) Гашека; озабоченного, не рассердить бы — по-разному — обоих, Макса Брода; рукопожатие, снисходительно- фамильярное, с одной стороны, и робко-презрительное — с Другой. Ничто не выражает так броско пражскую многоли- кость, как одновременное существование в ней авторов «Процесса» и «Швейка» — и никогда я не ощущал это так живо, как тогда, на съемках в «Деминке».
Вид с Карлова моста на Малу Страну — то, что я неизменно демонстрирую приезжающим в Прагу знакомым. Но теперь знаю конкретную точку — самую выигрышную. Это в семи-восьми метрах за рыцарем Брунсвиком с золотым мечом, тем самым, о котором написала стихотворение «Пражский рыцарь» Марина Цветаева, чью фотографию через годы просила прислать в письмах своей чешской приятельнице.
Брунсвик и вправду благородно красив — «рыцарь, стерегущий реку». Кстати, то, что звучит отрешенной метафорой, — исторический факт: статуя обозначает место, где была таможня, облагавшая пошлиной перевезенные через Влтаву товары.
Как замечательно, что у множества поэтических красот — прозаические источники. Как печально, что о множестве из них нам уже никогда не догадаться. Если б я не жил в этом городе, если б еще не прошел по нему со съемочной группой, так и считал бы фирменной цветаевской тайнописью начало стихотворения «Прага»: «Где строки спутаны, где в воздух ввязан / Дом — и под номером не наяву!» В Праге Цветаева жила в доме на Шведской улице. Его номер, как водится тут — 51, но еще и 1373.
В многослойной Праге нумерация домов — двойная. Синие таблички отсчитывают номера по улице, как повсюду в мире, а цифры на красных табличках хранят нечто забытое и почти уже неведомое. Это архаика, оставшаяся с тех средневековых времен, когда дома нумеровали порайонно (в Венеции по сей день только такая система). Красные номера, вероятно, в каких-то муниципальных гроссбухах значатся, но никому не нужны и в адресе не указываются, однако таблички аккуратно подновляются, смущая непосвященных. Пражанин же спокойно живет в доме с двумя номерами. Мы сняли на пленку и мой дом — одновременно 22-й и 404-й.
Цветаевский дом на Шведской 51/1373 действительно «ввязан в воздух» — стоит на фоне неба, на склоне горы. Не просто, а Горы — той самой, о которой «Поэма Горы». В миру гора называется Петршин, под ней район Смихов, где Цветаева и прожила несколько месяцев. Остальное время — в деревнях. Принято упоминать: жила в Праге. На деле — Йило- виште, Мокропсы, Вшеноры. Дом на Шведской приличный, даже изысканный, но добираться на верхотуру в двадцатые было сложно, жить там — непрестижно и неудобно. Денег же на съем квартиры в центре города не хватало.