Слово живое и мертвое
Шрифт:
Ведь как хорошо, не шаблонно… но тоже забывается и отмирает.
Тот же начинающий [Игорь Воскресенский (см. далее)]должен был показать, как фантазирует мальчуган – разносчик молока: вечером, в дождь он бредет по деревне с тяжелыми бидонами и развлекается, воображая себя рыцарем, а бегущую рядом собачонку – верным оруженосцем. Он кидается in the battle. Спросили еще с десяток молодых переводчиков, как бы они это передали, и все отвечали: кинулся в бой, в битву, кто-то прибавил в гущу драки, в сражение. А тот, кто переводил, нашел отличное, редкое, очень подходящее к рыцарским фантазиям юного героя и почти уже забытое слово: герой кинулся в
Сколько таких жемчужинок тускнеет без прикосновения теплой человеческой руки в сокровищнице русского языка.
Быть может, естественный путь развития и приведет когда-нибудь к тому, что все земное человечество заговорит на едином языке. Тогда, в далеком будущем, быть может, он – единый – и вберет в себя многообразие всехязыков, и ничего не будет утрачено из богатства всех национальных культур и литературных традиций. Быть может. Но пока дико и смешно всеми этими богатствами пренебрегать. Дико и вредно паровым катком канцелярита заглаживать своеобразие каждогоязыка, распространять все шире общегазетный, общепротокольный волапюк или даже сухой, алгебраический язык общенаучный – и зарывать в землю исконные свои сокровища.
Казалось бы, простая истина, но ее приходится повторять вновь и вновь.
Сводить к бедному, убогому и уродливому «современно-общепонятному» канцеляриту живой, образный язык, живую речь народа, мудрость, задушевность и красоту искусства – преступно. Канцелярит во всех своих проявлениях, а прежде всего обилием чужих, чужеродных слов, отравляет нашу речь. Воистину, по известному старому выражению, мертвый хватает живого!
Вольно или невольно ограничивать язык рамками «современно-общепонятного», рамками фактови ситуаций, моментови компенсаций– все равно, что ту же Волгу и все живые, прихотливые реки и ручьи нашей земли выровнять по линеечке и заковать в бетон.
Нет уж, пусть язык, как река, остается полноводным, привольным и чистым! Это – забота каждого живого человека, тем более – забота тех, кто со словом работает.
Туманы…
Один из мастеров нашей современной прозы, автор многих известных книг, признанный стилист, пишет так:
«Стихия музыки, какпредметная значимость, какнекогда брошенноемилое тело, неодолимо влекла к себе Психею, и она… залетала то под готические своды кирхи, гдепосередине громадного, некрасивого и холодного пространствалютеранского храмалежала, как бы распростертаяна полу, широкая, совсем простая и все же невероятно торжественная, какего собственная органная музыка, могильная плита Баха, в течение многих лет заставлявшаяежедневно звучать неподвижный воздух, хранящийголос Лютера, раздававшийсяиногда с трибуны, высоко прилепившейсяк каменному столбу, какмаленькая неуклюжая беседка, сделаннаяруками малоталантливого каменотеса, слепого последователявеликого реформатора…»
Фраза еще не кончена, но довольно и этого. Всякий видит: сказано туманно. Цепь придаточных предложений, причастных оборотов и родительных падежей не сразу поддается расшифровке. Но вы перечитаете еще раз, на худой конец дважды перечитаете – и все-таки поймете, что с чем связано и к чему клонится. И конечно, тут не просто нечаянность, огрех: автор с умыслом ведет нас длинными, вязкими периодами, затягивающими, как дурной сон. Ведь и вся повесть в какой-то мере – о дурном сне…
А это, думается, получилось уже неумышленно:
«Вряд ли (песик) понимал, что унарядной девушки Ренуара свишневыми губками, вдеревенской соломенной шляпке смаками или васильками и скаким-то странным мохнатым существом вруках, вкотором (он) хотел и никак не мог признать своего брата собачку, но все же вглубине души чувствовал нечто родственное, заставлявшееего еле слышно повизгивать и ещешибче кружиться на поводке вокруг все ещепрелестных ножек… хозяйки».
Вот тут и в самом деле точка. Фраза кончена. А между тем перечитайте ее дважды, трижды – и попробуйте понять, где же тут логическое сказуемое? Чеговсе-таки не понимал песик, чтобыло унарядной девушки? Не перемудрил ли часом уважаемый мастер, не упустил ли чего-то в этом хитроумном, сверхсложном построении? Кстати, не заметил он и другого: пожалуй, уже не девушка, а шляпка оказалась « смаками или васильками и с… мохнатым существом в руках»! А читателю и вовсе трудно не заплутаться в этом тумане…
Другой столь же сложный период, раскинувшийся ни много ни мало на половину просторной журнальной страницы, кончается так: «…пассажиров по старой памяти везут именно отсюда в автобусе за город, где и пересаживают в уже готовый… экспресс с удобными купе, барами, ресторанами, кафетерием и старыми неграми-проводниками взолотых очкахи белых перчатках, ласковых и предупредительных, как добрые няньки из хороших домов».
Надо полагать, не очки и не перчатки были ласковы и предупредительны. Можно отмахнуться – мол, куда глядел корректор. Но, по совести, где тут доглядеть корректору или редактору, если не доглядел сам автор? Человеку стороннему куда трудней на двадцати шести строках, среди десятков придаточных предложений не запутаться, не потерять начисто нить авторской мысли.
Так что же, скажут, нельзя писать длинными периодами?!
Упаси меня боже провозглашать что-либо подобное. Можно, все можно. Можно писать периодами хоть в страницу. Но – так, чтобы читатель мог понятьнаписанное!
Слово дано человеку для того, чтобы скрывать мысли, сказал мудрец. Однако в литературе слово призвано все же не скрывать, не затемнять, но прояснять мысли и чувства, приобщать к ним читателя.
Печально, когда литератор не стремится к ясности, считает ее необязательной, даже излишней. Воображает (жестокое заблуждение!), будто простой, короткий, вразумительный оборот ниже его достоинства, и, дабы не уронить себя в глазах читателя, выражается выспренне и мудрено. Нет, «высокий штиль», крайняя усложненность оправданы и хороши только тогда, когда они действительно призваны передать правду образа, характера, настроения. Тогда и читатель их поймет и примет.
Вот, к примеру, переводчики одного из труднейших писателей современности Фолкнера (кстати, переводчики очень разного склада и опыта) совершили подвиг: в «Осквернителе праха», в «Деревушке», в «Особняке» самые головоломные Фолкнеровы периоды по-русски все же построены правильно и до мысли добраться всегда можно.
Не так-то просто передать стиль и манеру каждого автора. Мопассан несравнимо лаконичней Бальзака, Ренар писал совсем иначе, чем Роллан, а допустим, Брэдбери или Сэлинджера не сравнишь с тем же Фолкнером. Классика и современность, романтизм и реализм, эпопея и короткий рассказ, философское раздумье и сатира – все это требует особой интонации, особых слов, разной окраски.