Слово
Шрифт:
А жизнь у старца, по существу, была короткой. В студенчестве он вступил в инициативное общество атеистов, отверг веру, Бога и стал проповедовать волю духа, свободу личности и безбожие. По решению Святейшего синода его пожизненно заточили в Северьянову обитель. Тридцать лет держали на цепи в тех самых катакомбах, где побывал Никита Гудошников в первый день, затем еще сорок — в земляной тюрьме… Жизнь прошла как один день: был свет, потом тьма, ночь.
— Религия учит людей нищенству, вот в ней и зло держится, — рассказывал старец. — Человек от рождения до смерти перед Богом на коленях стоит и просит, и милости ждет… А случись получить ему чин и власть — сам себя богом мнит. Чем выше звание — тем безбожнее человек. Иные от этого покой теряют, коли рядом человек с верою в душе окажется. Христианство на том и держится, что с еретичеством
Рассказывая, старец молодел. Исчезали куда-то сутулость, дрожание рук, и просвечивающаяся кожа на лице наливалась краской. Был у Петра Лаврентьева в монастыре и покровитель — инок Афанасий. Еще будучи послушником, он однажды пожалел прикованного цепью вероотступника и принес ему шайку горячей воды — помыться. С той поры, в течение сорока лет, рискуя угодить на цепь, Афанасий опекал Петра. В семнадцатом году старца Петра освободили, и он поселился на острове, в келейке, где жили пустынники. И после этого еще целых пять лет ждал он своего светлого часа, чтобы отомстить сразу за все и совершить суд. Когда приехали на остров закрывать монастырь, старец вышел из келейки с топором и начал рубить иконы. Там его сфотографировали для атеистического журнала, появившегося в России после революции.
— А собачек ты не бей, — наказывал старец Петр. — Гляжу я на животин, что на острове есть, наблюдаю — вижу, полная гармония наступила. Так-то они миллион лет проживут и не исчезнут. Собаки пожирают крыс, причем одна — многих; крысы пожирают собак, многие — одну. Друг другом кормятся и живут. А ты, человече, вмешаться хочешь, революцию совершить. А революция здесь и не нужна вовсе. Изведешь собачек — нас крысы есть станут, людей. Размножится их видимо-невидимо…
Никита не спорил с ним, считая это бредом затухающего сознания старца. Но весной неожиданно убедился в его провидении; крысы начали размножаться с невероятной быстротой. Они лезли в сарай, грызли воняющие тухлой рыбой бочки, в которых лежали приготовленные к вывозу книги; ничуть не боясь людей, они стаями передвигались по острову и жрали все подряд. И не было с ними никакого сладу. В заповеди старца Никита вдруг увидел великий смысл существования зла. Истребив бродячих, нищих собак, уничтожив зло, с которым еще можно было мириться, он дал возможность распространиться злу более жестокому и низкому, которое несло угрозу жизни людей. На острове, как в лаборатории, это было видно с ужасающей явственностью. Пока несовершенен человек, думал Никита, ему придется терпеть и сосуществовать со злом, чтобы не допустить другого, более дикого.
Потом он часто вспоминал жизнь на острове, когда к власти в Германии пришел фашизм. Глядя на кадры кинохроники, на марширующих по улицам людей в униформе и с факелами в руках, на горы пылающих книг на площадях, он сразу вспоминал стаи крыс, коричнево-рыжей лавиной катящихся по острову.
Сходство было не только зримым…
Германия уничтожала свою великую культуру.
Всю зиму Гудошников прождал оказии: может, кто-нибудь забредет, заедет на Монастырский остров. Может быть, тот человек из Усть-Сысольска, что приготовил книги к вывозу, но так и не вывез, вспомнит и приедет за ними, или спасские мужики приедут «драть железо» с куполов собора. Но, видно, не было уж в живых того человека, что позаботился о книгах при закрытии монастыря, и страх перед злом, творящимся в брошенном монастыре, удерживал спасских мужиков.
Библиотеку же следовало вывозить немедленно. Гудошников стоял на распутье: сам по глубокому снегу до Спасского не дошел бы, Илья Потехин под страхом смерти не хотел идти в село, боясь, что там узнают о его связях с бандитами и поставят к стенке. Доказывая свою преданность и отвоевывая себе право жить на острове, Илья строил печь в сарае, полки для просушки книг, готовил дрова, долбил метровый лед и рыбачил. Простреленная рука кровоточила от работы, он стонал по ночам, но ни разу
— Ладно, я тебя не выдам, — решился на последнее Гудошников. — Властям я скажу, что ты болел здесь, а потом был со мной, отчего и не вернулся в село. Только сходи в Спасское и отнеси письмо председателю сельсовета. Пускай он пришлет подводы.
Илья забился в угол, замахал рукой:
— Не верю! Не верю! Выдашь!.. Я же тебя на дыбу вешать помогал! Я книги жег!.. Выдашь! Не верю!
Можно было бы поступить с ним круче, припугнуть маузером, до тогда бы он ушел и не вернулся. И кто знает, пристал бы он к бандитам снова, нет ли? Илья не боялся Бога, боялся только оружия и смерти. Он наверняка с детства ходил молиться в монастырь, стоял на коленях перед сверкающим алтарем, благоговел при виде золотых куполов собора, но вот сильного и всемогущего Бога не стало над ним, обитель закрыли, и он поехал драть с куполов золоченую медь, чтобы покрыть ею свою избу. Тут и попал к бандитам.
Старец Петр был в чем-то прав: религия делала людей нищими, заставляла их поклоняться сильному и просить у него милости. Уделом нищих было драться из-за брошенной им копеечки, кланяться подавшему милостыню, а потом, когда он не видит, плевать ему вслед.
Всю зиму Гудошников между делом просвещал Илью, учил его читать и писать, рассказывал о революции, о мужественных людях, совершивших ее, о будущей жизни. Иногда он замечал в глазах его любопытство, настороженный интерес, на какой-то миг исчезала пугливость у раз и навсегда перепуганного мужика. Изредка по ночам Никита, сидя над погибающими книгами, слышал, как Илья плачет во сне и зовет по именам своих детей… Однажды, уверовав, что у Ильи наступил какой-то перелом, Гудошников размечтался, как они вывезут книги с острова и как потом Илья вернется к семье и будет строить новую жизнь. Илья тоже размечтался.
— Может, мне железа-то сейчас надрать, а? — спросил он. — Пока я на острову?.. Привезу железа, покрою избу и заживу! У нас кто хорошо живет, у всех избы железом крыты.
Гудошников понял, что не только одной зимы, а и года не хватит, чтобы перевернуть сознание Ильи. Его, как размокшую и погибающую книгу, нужно было перелистывать по странице, сушить и счищать грязь, наслоившуюся веками…
Весной, после ледохода, к острову пристали рыбаки. Никита договорился с ними перевезти бочки с книгами на берег, а там уж идти к председателю сельсовета на поклон и просить подводы. Узнав о скором отъезде, Илья затосковал. Гудошников ждал, что он убежит и спрячется где-нибудь, но Потехин без лишних слов начал катать бочки в баркасы. Он не просил Никиту заступиться, замолвить слово, помочь как-то облегчить его судьбу. И не просился больше «драть железо» с куполов, хотя и поглядывал на сверкающие маковки собора. Он по-мужицки жадно работал и потел, как пахарь на полосе.
Баркасы с бочками уже отошли от острова, когда Гудошников увидел бывшего узника Северьяновой обители. Он стоял на возвышенности, опершись на игуменский посох, которым бит был в течение семидесяти лет, и глядел на отплывающих. Казалось, он, будто сфинкс, стоит здесь уже века и простоит еще, только бы не кончилась жизнь и не случилось Второго Пришествия…
Кануны и каноны
Метели над Русью — белого света не видать. Захирела русская земля, который год уж рыщут над нею западные ветры, метут снега, засыпают города и веси. Волки под самыми стенами воют, будто сторожевые всю ночь перекликаются — слу-у-ушай!.. Караулят одиноких путников, упряжку конную, забредшую в поля. Чуть заметят — окружат, порвут в клочья, а пурга тут же и залижет, упрячет следы.
И западные же ветры нанесли беду на Русь.
Как сел патриархом Никон, так отринул древлее благочестие и стал новые обряды вводить да святые книги исправлениями марать. Всколыхнулся народ, будто снег в метель, кто за Никоном пошел, кто против восстал, а кто и вовсе не знает, где правда и как теперь молиться ему, Христу-спасителю. Куда ни глянь — метель да смута…
Буранным сереньким утром вдруг застучали в ворота Северьяновой обители: кого несет в этакую непогодь? Чернец, что снег во дворе разгребал, прильнул к бойнице — и скорее к игумену Лариону: