Слово
Шрифт:
— Батюшко! Владыко! Коли поганых никониан прогнали, вели теперь узников отпустить, кои в остроге томятся!
Повел Ларион народ к острогу, спустился под землю и приказал начальнику монастырской стражи сбивать чепи с мучеников. Подивился начальник, однако самолично принялся расковывать да освобождать узников. Те же выходят на свет Божий — и на колена, молиться. Девяностолетний старец Макковей, посаженный на цепь еще при царствовании Михаила за распутство в женской обители, выполз на карачках, прильнул к земле и помер тут же.
Настала очередь сбивать оковы с сына боярского Любима Бушуева. Подошел к нему начальник стражи, приготовил инструмент, а Любим даже и не встал. Лежит на соломе, за ноги прикованный, и спит будто.
— Этого бы оставить, — шепчет начальник стражи игумену. — Лихой он человек, безбожный. В храме на
Отшатнулся игумен, перекрестился и велел еще и за шею приковать Любима Бушуева, да так, чтобы лежать ему было нельзя. Поднялся богохульник на ноги, натянул цепь сколько можно было и плюнул Лариону в очи. Перед этим Любиму три дня воды не давали, плевок клейкий оказался, не долетел — только рясу игуменскую замарал…
Поднялся Ларион из подземелья — глядь, метель-то улеглась! Тишь стоит над Северьяновой обителью. Снежок под ногами морозно заскрипел, воронье откуда-то нагрянуло, закружило в сумеречном небе. Костер, на котором недавно книги жгли, угас почти, лишь головни дымятся и чернеют на снегу.
— Вздуть огонь! — велел игумен. — Да чтоб ярче прежнего горел!
Народ, было растерявшийся, заспешил к поленницам, и в мгновение выросла посередь двора новая клеть. Жар от прежнего костра еще держался в углях, пламя возродилось, охватило дрова и взметнулось к небу. Тихон без указки понял волю игумена, созвал людей и к сундуку приступил. Подхватили сундук на руки и посадили в огонь — гори, письмо поганое Никона окаянного!
Да не уберегся Тихон. Надорвался под тяжестью сундука, вступило ему в спину да согнуло опять чуть не до земли.
Сгрудился народ вокруг огня, греет озябшие руки и отступает назад — жарко! Того и гляди портки сгорят.
А тут вдруг вывернулся из толпы юродивый с корзинкой, заорал, заблажил:
— Слово горит! Слово!..
И давай корзиной воду таскать да на огонь лить…
Скитское покаяние. 1961 год
Ушел Леонтий из пустыни Луки и как в воду канул. День прошел, второй, третий, Лука все глаза проглядел, сколько раз по тропе навстречу выходил — все без толку… А обещал в тот же день к вечеру обернуться. Уж не стряслось ли чего с праведником? Не заболел ли странничек? Всегда аккуратным был Леонтий: коли уходит куда, в точности скажет, когда назад ждать, вовремя всегда возвращался. Ждал и горевал Лука не оттого, что шибко переживал за Леонтия: не пропадет праведник-то, и накормят его, и переночевать с радостью пустят, а заботило верижника другое — исповедаться решил, во всех своих грехах покаяться перед братом-странником да душу очистить, в вере укрепиться, ум свой просветлить. Сидя в ожидании, Лука Давыдыч и грехи все свои вспомнил, и добродетели, покаяние уж с уст готово сорваться — удержу нету, а не идет праведник…
Жизнь-то нынче такая пошла, размышлял Лука, что иди сквозь всю землю, а человека, которому исповедоваться можно, едва и отыщешь. Хотя обряд-то, вершить который дедами еще наказано, разумный был и правильный. Исповедоваться можно любому человеку, даже первому встречному, и не важно, кто он, бродяга или даже начальник, — важно, чтобы праведным был тот человек. А уж как узнать праведника — тут никто не подскажет, и на лбу у того не написано. Тут душой его почуять надо, в глаза заглянуть, слово послушать. И коли признал в человеке праведника — становись на колени, проси позволения на исповедь и кайся! Кайся во всех делах твоих и думах, грешно ли, не грешно — все одно кайся, и праведник уж сам отличит зерна от плевел…
Луке же Давыдычу было в чем покаяться.
Колдуном он, конечно, не был, и дуги с полозьями в щепы не распускал на правилах, и охотникам порчу не наводил. Можно сказать, безвинно его сквозь хомут протаскивали. Всё Кирилла Белоглазов потехи устраивал… Потому, может, и наказал его Бог смертью от руки брата-одноверца?
Вырастил Луку дед, ныне покойный Хрисогон. Родителей своих он и не помнил. В четырнадцатом году зимой приехали казаки молодых кержаков на фронт забирать, приехали как снег на голову, повыгоняли всех из изб, сгуртили посередине Макарихи и давай нагайками пороть, чтобы кого помоложе у толпы отбить. От бабьего воя снег с дерев осыпался, птицы сесть не могли, так и кружили в воздухе… Родитель Луки, говорят, бойкий мужик
А тут вскоре после Хрисогоновой кончины новая война началась, Отечественная. Мужики в Макарихе заволновались: говорят, в тайгу уходить надо, ведь угнали на империалистическую тридцать человек, а из них едва половина вернулась. Кирилла же Белоглазов, в четырнадцатом еще бритый, на белый свет и на лютую войну посмотревший, наставником в общине как раз был, и нет бы ему за спасение братьев и сестер своих выступать, так он, наоборот, говорит: на фронт идти надо, идите, сказывал, мужики, по избам да собирайтесь помаленьку. Кто его послушался, а иные и нет, эти вроде как бы на охоту в тайгу подались, а сами скрываться стали. Выйдут в Макариху ночью, наберут продуктов и опять на отсидку по таежным зимовьям.
В сорок втором году приехал в Макариху военком, послал Кирилла по домам население собрать, а когда собрался народ на площади, военкома подсадили на листвяжную колодину, что с незапамятных времен посередине деревни лежала, дали ему костыль, поскольку раненый он был и одна нога, больная, одеялом замотана. Кержаки стоят, смотрят, бабы выть приготовились. И Лука тут же стоял, и товарищи его — Фома Плюснин, Данила Мезенцев. Пар изо ртов только идет, бороды закуржавели. Военком же вдруг отбросил костыль, ступил на больную ногу и поклонился народу в пояс. Я, говорит, знаю, что вы от империалистической в тайгу бегали, но ныне война другая, Отечественная. Надо собираться, мужики, да отечество свое защищать, не то и сюда, в Макариху, немец придет, коли по лесам отсиживаться будем. Немцу-фашисту, дескать, все одно — кержак ты или никонианец, или вовсе немоляка, всех подряд бьет, а зовут его — Гитлер. Вызвали по списку самых молодых мужиков, велели собираться, а тех, что не оказалось в Макарихе, стали по зимовьям собирать. Кирилла с милиционером Халтуриным на лыжах обошли избушки, кого уговорили, кого пристращать пришлось. Кирилла — тот хитрый мужик был! — знал, чем кержака взять. Гитлер, сказывал, — это анчихрист, а бороться с ним — святое дело.
В тот же день, как военком увез на подводах девятерых макаринских мужиков, к Луке Фома Плюснин с Данилой Мезенцевым пришли. Собирайся, говорят, Лукашка, айда в тайгу. Скоро и наш черед придет, погонят на войну. А Кирилла, мол, сам анчихристу продался и теперь врет все народу, обманом в великий грех ввергает, потому как старыми людьми заказано в мирских делах участвовать. Жизнь кержака в молитвах да покорности Богу. Порядочно их тогда собралось бежать — человек пятнадцать, поди, было. И Петрович, хоть и был старше Луки годами, а тоже с ними уходил. Разбрелись они по тайге по одному, по двое, иконы с собой взяли, книги, кто и семью за собой увел. Просидели зиму, лето, за это время Кирилла с милиционером Халтуриным многих разыскали, вывели, на фронт отправили.
Как-то по осени — уже снег упал — послал Фома Луку в Макариху за мукой, а то, говорит, от медвежатины да лосятины зимой часто поносы случаются, надо хлебом сдабривать. Ночью пробрался Лука в Макариху, залез в свою стылую избу и решил погреться с дороги, печь затопил, а сам прикорнул с устатку-то. И вот опять слышит он голос: «Вставай, Лука, и беги! За тобой Халтурин идет с Кирилой-отступником». Вскочил Лука, одежонку натянул и — дуй не стой, хотя ни Халтурина, ни Кириллы еще и не видел. Потом он размышлял: как, говорят, Бога нету? Есть Он! Кто ж ему тогда спасительные слова нашептал, об опасности предупредил? Спрятался за деревней Лука, последить: есть ли погоня, глядь — и точно! Кирилла с Халтуриным по его следу идут. Налегке шпарят, без котомок, видно, сразу надумали Луку взять. У Халтурина лишь наган на поясе болтается, Кирилла и вовсе безоружный.