Случай на улице Капуцинов. Рассказы
Шрифт:
«Эверест, Обсерватория М. A. A. 5/VII194*
Мсье Жану Журбо.
Сестра с детьми не приезжала. Беспокоюсь. Из Парижа никаких известий.
— Да ведь они выехали 30 июня, ведь Справочное бюро дало официальную справку! — почти плача и размахивая перед Грохотовым телеграммой, кричал Журбо. — Я ничего не понимаю и страшно беспокоюсь, что же это такое наконец!
Грохотов молчал. Бросать слова неискреннего утешения не хватало духа.
Он размышлял, сопоставляя отдельные факты. Еще вчера радиотелеграфист Крамарек с недоумением говорил ему, что вот уже несколько дней Париж молчит — вообще в работе радиостанций за последнее время отмечалось что- то непонятное… настройка почти не удавалась, волны самым неожиданным образом меняли свою длину, прием прерывался шумами разрядов, безусловно не атмосферного происхождения, в силу их правильности и даже периодичности.
Как будто кто-то неизвестный налаживал работу, долженствующую сбить с толку, своего рода радио-резинку, поспешно стиравшую воздушные волны, оставляя от них одни путанные, неразборчивые лохмотья. Спешно по всему миру возобновлялись оставленные было проводные сообщения. Этим же путем, через Гайбук, была получена и настоящая телеграмма.
— Утро вечера мудренее, дорогой мой, — единственное, что нашелся сказать Грохотов. — Ложитесь-ка спать, может быть, завтра все выяснится.
С тем же недоумением на лице, растерянно продолжая держать телеграмму, расстроенный, ушел Журбо в свою комнату.
А Грохотов прошел в помещение телеграфа.
— Ну-с, м-сье Грохотов, — оборачиваясь на шаги, сказал Крамарек, чем-то сильно взволнованный. — Я начинаю понимать неразбериху последних дней. Вот что я сейчас принял через Гайбукскую станцию.
«В ночь с 28 на 29 июня Париж занят немецкими войсками, подготовившими артиллерийскую, газовую и бактериологическую атаку города, который частично разрушен. Население, не успевшее уйти, погибло. Немцами заняты все правительственные учреждения. Эйфелева башня, усиленная новыми установками, мешает работе европейских станций».
— Так вот в чем загадка, — оглушенный известием, прошептал Грохотов. — Бедный, бедный город! Несчастные погибшие люди!..
— Да, Крамарек, — сказал он, — теперь понятна и та телеграмма Справочного бюро, которую получил Журбо. Немцы, погубив целый город, не отказали в своеобразной любезности, ответив человеку со славным научным именем, — ответив, правда, ложью… Знаете, Крамарек, когда так называемый «культурный» человек дичает, он становится в тысячу раз омерзительнее природного дикаря…
«О, сколько лет жизни я отдал бы, чтобы судьба избавила меня от этой мысли — сообщать человеку, которого я люблю, об обрушившемся на него горе… Несчастный человек, несчастные дети…» — думал он, направляясь к комнате Журбо.
Идти было нужно… Грохотов не мог представить себе возможности оставления Журбо в состоянии неведения — это противоречило всей его, грохотовской, прямой, честной и мужественной натуре.
И он пошел. Пошел и сказал… не скрывая ничего, нанося удар прямо в сердце — другого выхода он не видел…
Журбо не плакал. Это было сильнее слез… Слезы — облегчение, противоядие страданию… Глаза были сухи, и ни одного слова не сказал Журбо в ответ. Лежа на кровати, повернулся к стене и движением руки дал понять Грохотову, чтобы тот ушел.
…Ночью Грохотов проснулся от страшного шума, беготни по коридору, криков. Металлические стены здания гулко резонировали на топот ног — все оно наполнилось звенящим шумом.
… А затем, оглушительно разрывая воздух, прогремели два выстрела.
— Мы прибежали, когда мосье Либетраут уже лежал на полу, — рассказывал под утро Грохотову сторож обсерватории, японец Хокуто.
— Да, — подтвердил радиотелеграфист Крамарек, — это было, приблизительно, в з часа утра. К этому времени кончалось дежурство Хокуто и он собирался идти спать.
— Постойте, Крамарек, — перебил его Грохотов. — Мне важно знать следующее — не известно ли что-нибудь, предшествовавшее выстрелу? Ведь ваша сторожка, Хокуто, находится рядом с общей комнатой, где был поднят Либетраут. Может быть, вы что-нибудь слышали?
— Совершенно верно, мосье Грохотов, — ответил японец, — я кое-что слышал, отрывками.
— Хокуто мне рассказывал, что мосье Журбо…
— Да постойте же, Крамарек! — рассердился Грохотов. — Вы слишком словоохотливы, а из Хокуто слова не вытянешь. Пусть Хокуто рассказывает по порядку.
— Приблизительно в половине третьего в общую вошел мосье Журбо. Я его узнал по шагам. Он ходил по ней минут с десять, а потом вышел. Затем он постучал в дверь мосье Либетраута. Я это наблюдал из коридора — не скрою, несвоевременность разговора меня заинтересовала. Когда мосье Либетраут вышел, мосье Журбо спросил его в упор: «Скажите, уважаемый коллега, ваши доблестные сыновья тоже участвовали в убийстве моих детей?» — я привожу эту фразу дословно. М-сье Либетраут, видимо, напуганный словами и выражением лица м-сье Журбо, скрылся в комнату, закрыв за собою дверь. М-сье Журбо бросился туда, несколько секунд были слышны голоса обоих, потом м-сье Либетраут выбежал, бросился по коридору, м-сье Журбо за ним. Они пробежали весь коридор, м-сье Либетраут кинулся в общую, там его настиг м-сье Журбо и выстрелил в него. Вот и все, что я знаю.
— Как состояние здоровья м-сье Либетраута? — спросил до сих пор молчавший второй сторож, Ганетти.
— Раны не опасны, насколько я могу судить, — ответил Грохотов. — Никаких осложнений, видимо, не будет. Но полежать с месяц в постели ему все-таки придется.
— А что с м-сье Журбо? — опять спросил Ганетти.
— Я, как старший в обсерватории, наложил на него домашний арест. Он сидит в своей комнате, имея право выхода только для наблюдений.
— Не находите ли вы, м-сье Грохотов, что домашний арест для такого ученого, как м-сье Журбо, довольно-таки суровая мера?