Случай на улице Капуцинов. Рассказы
Шрифт:
— Эти фокусы, вернее — то выражение крайнего изумления, которое я прочел на лицах наших уважаемых сограждан, — говорил Глисс по возвращении из театра Клею, сидя с ним у камина, — напомнило мне одну довольно трагическую историю, свидетелем которой мне пришлось быть несколько лет тому назад. Если позволите, я расскажу ее вам.
Клей выразил согласие, и Глисс, поправив щипцами пылавшие дрова, уселся поглубже в кресло.
— Мне придется начать, — сказал он, — с одного, не имеющего прямого отношения к рассказу инцидента. В нем мой герой, товарищ по политехникуму Эллиот Сандерс, вылился целиком со всей своей непокорной натурой.
— Назовите
Сандерс знал предмет великолепно, — в том не могло быть ни малейшего сомнения. Он взял мел и стал вычерчивать кривую так же уверенно и четко, как и все, что он делал.
— Стойте! — закричал профессор. — Нужно слушать, что вам говорят!.. Я не вычерчивать вас просил, а только назвать эту кривую…
Это было сказано грубо, до того грубо, что мы, все присутствующие на экзамене студенты, вздрогнули, как от разряда лейденской банки. И кому это было сказано! Сандерсу, кумиру факультета, несомненной будущей знаменитости, великолепному товарищу!
Как на положенном в огонь стальном лезвии ходят цветные пятна, так заходили белые и красные пятна на лице Сандерса. Он положил мел и повернулся к профессору, Пальцы его потянулись к рыжей никудышной бороденке, которую он постоянно теребил, близорукие глаза сощурились под колесами очков.
Мы хорошо знали Сандерса, и было несомненно, что он не выдержит и ответит дерзостью. Над аудиторией повисло тяжелое молчание. «Мячик», видимо, этого не учел, — он продолжал насмешливо смотреть на студента.
— Ну-с, придется вытягивать ее название из вас по складам… попробуем… Бра…
— Брахистохрона, — шепотом подсказал один из студентов Сандерсу.
Это было совершенно излишне, и Сандерс недовольно повел плечами. Эту брахистохрону он знал так же хорошо, как и сам профессор, не отвечал же по причине своего упрямства и самолюбия.
Профессор иронически рассмеялся.
— Студенту Сандерсу одного слога мало… Дадим ему второй — брахи…
Сандерс моментально преобразился. Лицо его расплылось в широкую улыбку, он оправил сюртучок и ласково, этаким ангелочком посмотрел на профессора, на его круглую, что от лба к затылку, так и от виска к виску, голову.
— Вспомнил, профессор… Брахи… цефалия [14] .
У профессора заходили на лице те же белые и красные пятна, как у Сандерса перед тем.
14
Брахицефалия — антропологический термин, означающий круглоголовость.
Он крякнул, раскрыл журнал, захлопнул его, дернул себя за воротник.
— Виноват, профессор… брахистохрона, — медовым голосом добавил Сандерс.
Пришлось поставить «удовлетворительно», и Сандерс, вежливо поклонившись, вышел из аудитории, огромный и величественный.
…Я очень любил его. Мальчишкой поступил я в политехникум. Мне было тогда семнадцать лет, т. е. ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы он мог уже воображать себя победителем жизни.
Со скептической улыбкой пренебрежения ко всему, созданному человеческими руками, сел я за курс физики, не сомневаясь, что тут же, не выходя из комнаты, внесу ясность и определенность во все неясное и гипотетичное, растолкаю локтями всех этих Тиндалей, Марриотов, Гальвани, прочих и прочих и доскажу уверенно и авторитетно все то, что так робко было начато ими. Но, как и следовало ожидать, Тиндали и Марриоты даже не пошелохнулись, а я плотно засел на первых же страницах, напрягая все мои мыслительные способности и не понимая почти ничего.
Тут-то мне и пришел на помощь Сандерс. Выругал меня за мое самомнение, не жалея красок для своей блестящей и ядовитой иронии, и просто, захватывающе-интересно и несомненно талантливо растолковал мне то, чего я не понимал в толстых томах курса физики. Позвал меня к себе на квартиру, и я был поражен устроенной им лабораторией, всем этим ассортиментом реторт, термостатов, выключателей, регуляторов и прочих блестящих, многообразных и таинственных приборов, среди которых он чувствовал себя хозяином, а я робким и неуклюжим и смешным до глупости мальчишкой.
Когда я познакомился с ним поближе, он признался мне, что особенно увлекается кинематографией и мечтает создать аппарат, демонстрирующий не только движение в его натуральных красках, но и могущий записывать и производить звуки, — тот кино-граммофон, о котором мечтает и современная техника.
Как-то Сандерс пригласил меня и еще несколько товарищей в свою лабораторию и продемонстрировал нам фильм — самого себя, облаченного в яркий халат и произносящего речь. Халат неприятно бил в глаза прыгающими пятнами своей пестрой расцветки, голос имел металлический оттенок, и звуки то отставали от движений рта, то немного опережали их. Все же получалось сравнительно недурно, и некий Лаке, тупой и самовлюбленный болван, покровительственно похлопал Сандерса по плечу. Тот рассвирепел, — видимо, ожидал большего как от опыта, так и от нас, зрителей, и ударом кулака опрокинул аппарат на пол.
После этого он нас на свои опыты уже не приглашал. Кончил он политехникум первым из нашего приема. Кончил и уехал куда-то на юг поправлять свое расшатанное усиленными занятиями здоровье.
Прошло пять лет, и вот однажды, возвратясь с урока математики, которую я преподавал в одном из местных училищ, я увидел на столе письмо. Взглянул на энергичный, с характерными нажимами почерк на конверте и сразу же узнал автора письма. Вот что Сандерс писал мне:
Если ты свободен в 9 часов вечера в пятницу, садись в подземку и кати на Овальную площадь, дом № 6, — это место моего жительства. Буду очень рад видеть тебя. Соберется еще кое-кто.
Письмо, как видите, довольно-таки лаконичное, как будто мы виделись на днях.
Овальная площадь помещалась на самом краю города, где высокие трех- и четырехэтажные дома переходят в загородные виллы, где чахлые городские сады со скупо рассаженными деревьями уступают место загородным сосновым и кедровым рощам. Она же являлась и конечным пунктом линии подземки, и до нее было от моего дома не меньше, чем час езды.
Поэтому ровно в 8 часов я сел в вагон и отправился в путь. Через час подземка выплюнула меня вместе с несколькими десятками мне подобных из своего беспокойного чрева, и <вскоре> я звонил у двери двухэтажного дома-особняка с медной дощечкой на ней: