Случай на улице Капуцинов. Рассказы
Шрифт:
Нажатие двух, трех кнопок — и величественно поплыл объектив телескопа по почти черному небу, огневым дождем пересекая звезды, планеты, туманности. Наконец в его центре появилась огромная, блистающая луна, на три четверти залитая солнечным светом.
Жадно приник Журбо к окуляру… Сомнений не было! Пятно, запечатленное пластинкой, увеличилось почти вдвое, вытянулось к середине кратера, к горам в его центре.
Журбо убедился, что оно замечательно похоже на остатки тумана в горах, на легкие облака влаги, ночующие в складках гор, тающие от первого луча утреннего солнца.
— Разрешите мне, — услышал Журбо над своим ухом голос Либетраута и почувствовал, как на его плечо легла тяжелая рука.
«Ого, не стесняется»…
А когда Либетраут сел у окуляра, он стоял около и думал о том, что за всю историю астрономии небо ни разу не посылало такой загадочной картины… а разгадки все еще не было.
Через пять часов наблюдения, уже на рассвете, заглянув в последний раз в телескоп, Журбо мог с определенностью сказать, что и за это, сравнительно короткое, время пятно увеличилось, вытянувшись к центру кратера километров на тридцать.
«Если так будет продолжаться, — думал он, — то при диаметре кратера в девяносто километров он завтра весь затянется облаком…»
Усталые, разбитые, с воспаленными от долгого наблюдения глазами, вернулись они в общую жилую комнату.
— Ну-с, дорогой коллега, — спросил Журбо Либетрауута, — что вы обо всем этом думаете?
Тот молчал. Заложив руки за спину, ходил по комнате. Наконец, сделав несколько концов, остановился перед Журбо.
— Я очень осторожен в выводах, мсье Журбо, — сказал он. — Явление настолько необычно, что может дать пищу тому совершенно неприемлемому для меня, как ученого, занятию, имя которому — научная фантазия. Подождем…
«Да, он скорее удавится, чем разрешит себе это удовольствие», — с досадой подумал Журбо. — Я несколько не согласен с вами, коллега, — продолжал он, — научная фантазия — великий двигатель, потому что порождает любовь к той же науке у тысяч людей.
— Наука вовсе и не нуждается в любви к ней, — сухо ответил Либетраут, — да вряд ли она и нужна этим тысячам.
— А для чего мы работаем?! — вскочил Журбо, чувствуя, что к его горлу подступает тот нервный клубок, который, независимо от его воли, все чаще и чаще давал себя знать при его разговоре с Либетраутом. — Для чего сидим тут отшельниками, лишенные свободы, людей, нормальных условий существования?
Грохотов, вошедший в этот момент в комнату, остановился в дверях и прислушался.
— Для чего сидит тут мсье Грохотов, еще более пожилой человек, чем мы с вами? Ведь у него семья, ведь для него еще более, чем для меня и вас, вовсе было бы не лишнее отдохнуть, пожить среди любящих людей, да просто полежать на траве и послушать пение птиц!..
— Мы немного уклоняемся в сторону, — ответил Либетраут, — это все имеет мало отношения к первоначально заданному вами вопросу об явлениях в кратере. Мы можем только констатировать какой-то процесс, причины и сущности которого не знаем и, может быть, не узнаем никогда. Повторяю, я враг догадок, а кроме того, ужасно устал. Покойной ночи.
И он ушел в свою комнату.
Грохотов подсел к Журбо.
— Это какая-то схема, а не человек, — пожаловался Журбо. — Знаете, в медицине есть выразительный термин — идиосинкразия… Это когда человеческий организм не воспринимает чего-нибудь такого, что по своей сущности совершенно безвредно… Земляники, например. Моя младшая дочь, здоровый во всех отношениях ребенок, ее совершенно не выносит. Съест одну ягодку, — и все тело покрывается какой-то сыпью… Так и я с Либетраутом. Чувствую, что во мне поднимается чисто физическое отвращение к нему, хотя он, может быть, вовсе не плохой человек и мне ничего худого не сделал.
И, махнув рукой, Журбо начал рассказывать Грохотову о всем виденном в экваториал.
— Это замечательно, дорогой мсье Журбо, — выслушав его и тяжело вздыхая, ответил старик, — и я от всей души поздравляю вас, потому что вы, несомненно, накануне какого-то изумительного открытия, но… — и он вытащил из кармана узенькую, как серпантин, ленту радиограммы.
— Я тоже целую ночь не спал, чтобы прочесть вам эту отбитую в 11 часов вечера ленту. Вот слушайте — радиограмма Лукновской коротко-волновой станции: «Германия отклонила ультиматум Франции о разоружении. Война объявлена», а в половине первого телеграфист принес мне вот эту ленту: «Началась бомбардировка Берлина газовыми снарядами. Весь юго-западный район города окутан облаками ядовитого газа. Шарлоттенбург, Груневальд, Шмагендорф, Лихтерфельде тонут в облаках светло-лилового, имеющего сильный лимонный запах, газа… В Потсдаме вымерло все население… Батареей, установленной в Кепенике, сбито три французских аэроплана-бомбомета… Вода в Фарландерзее и Гафеле, отравленная газами, превращается в какой-то, имеющий все тот же лимонный запах, студень… Газ движется к северу, к Вильмерсдорфу и Шенебергу»… О, черт! — выругался Грохотов, разрывая ленточный клубок, — я не хочу читать дальше о всей этой мерзости!!!
«М-сье Леону-Жаку Журбо. Эверест. Обсерватория М. А. А. Париж. 28 июня 194s года.
Дорогой папочка!
У нас очень скверно. Все уезжают из Парижа. Уехали Агессо, Ла-Буардоны, Лоссьё. Ходят слухи о готовящейся атаке Парижа Германией, причем говорят о каких-то микробах, которые будут заражать все вокруг какой-то страшной болезнью. Мы очень боимся и целый день плачем. Я сейчас иду к мадемуазель Журдэн и попрошу ее, чтобы она взяла нас с собой в Тулузу, куда она едет к своему брату.
Дорогой папочка, ты о нас не беспокойся. Все мы здоровы, и думаем, что ничего с нами не случится. Каково-то там тебе, среди холода, почти одинокому. Я уже кричала тебе на вокзале, когда ты разбил стекло, что мы забыли положить в чемодан сигары. Купил ли ты их в Марселе? Кто тебе штопает носки, стирает белье? Мы все об этом очень беспокоимся.
Крепко, крепко целуем тебя, дорогой папочка. Будь здоров и не беспокойся о нас.
Журбо держал в руках синенький листок бумаги и думал о том, что события, проносящиеся с грохотом по далекой Европе, неожиданно и грубо прикоснулись и к нему… И хотя он не сомневался в том, что страхи детей несколько преувеличены, чувство беспокойства овладевало им все сильнее и сильнее. Он сейчас же дал радиограмму в парижское справочное бюро с просьбой сообщить, уехали ли дети, другую — в Тулузу, мадемуазель Журдэн, с запросом, приехала ли она и взяла ли с собой детей.
То обстоятельство, что с момента отправления письма, пересланного экстренной авиапочтой, прошло пять дней и что за эти пять дней радио не принесло никаких известий об атаке Парижа, значительно успокаивало его. А когда, час спустя, справочное бюро прислало ему ответную радиограмму, в которой сообщалось, что дети 30 июня выехали из Парижа, он успокоился совершенно.
В том состоянии почти физической расслабленности, которая особенно сильна у глубоко переживающих людей после душевных потрясений, он отправился к кабинке экваториала.
Проходя мимо комнаты Либетраута, он хотел было постучать в дверь, но тут же почувствовал, что не в состоянии оставаться в течение нескольких часов с глазу на глаз с человеком, весь образ которого, отчасти сам по себе, отчасти в связи с только что пережитыми минутами, был ему неприятен.
Почувствовал — и прошел мимо. Пройдя несколько шагов, поймал себя на недостойном ученого чувстве национальной неприязни и, чтобы наказать себя за него, хотел уж было вернуться и постучать в дверь. Случайно брошенный взгляд на широкое окно коридора показал ему сверкающую луну во всей ее прелести и созданной событиями в кратере таинственности. Махнул рукой и прошел дальше.