Случайные имена
Шрифт:
То есть типичный, немного унылый бывший барский особняк, о котором и говорить бы не стоило, если бы не парк, в самом начале которого и стояло здание.
(Повторим: это не произвольно воздвигаемые декорации. Я давно понял, что по странной воле судьбы любая история происходит только в ей присущем окружении, а значит, сюжет того же «Градуса желания» мог возникнуть не где–нибудь, а в Крыму, как «Император и его мандарин» — порождение бестолковых городских улиц и узких переулков с черными дырами подворотен. Вот и эта, нынешняя история, как бы изначально накладывается на изображение парка, причем нескольких, к описанию одного из которых я сейчас и перейду.)
Впервые в парк я пошел утром третьего дня, сразу после завтрака (меню приводить не стоит), день выдался солнечным (в этих местах лето не было невнятным), но пора вновь пережить момент первого со–прикосновения, а значит, приступить к следующему абзацу.
Я долго иду по аллее, окруженной высокими дубами и липами, хотя аллеей назвать это сложно — когда–то аллея, ныне просто пригодное для ходьбы место. Что же
Но об одной достопримечательности этого загадочного (самое, между прочим, подходящее слово) парка я еще не сказал: статуи. И дело не в том, что они были изысканно–особенными, нет, обыкновенные мраморные копии (битые, изломанные, изувеченные) хорошо известных античных изваяний, а то и просто неудачные вариации на древние темы. Суть была в их расположении, непонятно по какой причине, но все они были собраны в одно место, хотя по логике любого паркового архитектора их надо расставлять по ходу, чтобы они акцентировали красоту пейзажа, то появляясь, то вновь исчезая в складках земли и деревьев. Здесь же все было не так, между третьей и четвертой тропинками/дорожками образовывался как бы загон (скромный перелесок все из тех же дубков), в котором хаотично стояло около десятка скульптур. Впервые я увидел их вечером, в предзакатный августовский час (да, июль сменился августом, что, если подумать, справедливо), картинно–красный, безветренный августовский час. Даже живности не слышно, молчание парка, помноженное на молчаливую недосказанность неба и заходящего солнца. Тут–то я и увидел эту группу статуй и внезапно застыл, будто сам превратился в битое временем мраморное изваяние, и застыл (надо признаться) не от изумления или восторга, а от неожиданности и страха, ибо показалось мне, что это не что иное, как преддверие входа в ад. Но шок прошел, я подошел ближе и с удовольствием стал разглядывать эти ломаные, битые, изувеченные порождения чьего–то давнего резца. Больше всего мне понравилась двойная скульптура нимфы и сатира, сатир, как то и положено, был мускулистым и некрасивым, его руки плотоядно тянулись к изящным плечам и шее нимфы (у козлоногого не хватало ноги, что до нимфы, то либо время, либо злой умысел лишили ее грудей, сделав гермафродитом, только без мужской оснастки между ног). Самым же замечательным в этой скульптурной группе были не изваяния, а притяжение, которое существовало между ними, будто скульптору удалось ухватить главное, что возникает порою между людьми, — взаимную тягу энергий.
Увиденное настолько поразило меня, что следующим же утром я вновь решил побывать в том месте, но обнаружил, что столь понравившаяся мне вчера парочка опрокинута на землю и разбита на мелкие кусочки — кто мог это сделать, зачем? Тогда я еще даже не представлял себе, что силы, окружающие нас, ведут свою, лишь им подвластную игру и что суть этой игры никогда не станет известна нам, смертным, любопытство, приведшее меня минувшим вечером в заповедное (а никаким другим оно быть не могло) место, нарушило его покой, приоткрыло покров неведомой тайны, а как следствие — наказание и предостережение, вот только при чем здесь бедные мраморные изваяния, думал я, стоя у груды осколков и вновь пытаясь вызвать в памяти то напряжение, что повисло между протянутыми руками сатира и телом убегающей нимфы.
Два раза я посетил это место и больше решил этого не делать, ибо до меня внезапно дошло, что если я приду в третий раз, то еще одна из скульптур (к примеру, тот маленький фавн, наигрывающий на свирели) будет валяться на поросшей мелким кустарником земле, а дубки, печально шевеля кронами, еще теснее придвинутся к статуям, как бы стремясь побыстрее сжить их с поверхности земли.
Что же касается второго, еще более неправдоподобного случая (повторю, никакую цельную картину я не мог тогда даже представить), то он произошел в тот же вечер, то есть утром я нашел развалины еще вчера существовавшей наяву скульптурной группы, а вечером, сидя у себя в комнате и лениво листая толстую книгу, взятую в местной библиотеке (что–то о семантике английских парков ХVIII века, самым странным было наличие этой книги между потрепанными томиками Сименона и Семенова), наткнулся вдруг на гравюру, изображавшую точно такую же скульптурную группу — сатир, пытающийся поймать убегающую нимфу. Из пояснительной надписи, набранной петитом внизу страницы, я узнал, что это типичная малая скульптурная группа для так называемых парков в стиле позднего романтизма, авторство ее неизвестно, а сам сюжет настолько расхожий, что впоследствии его делали все, кому не лень. Но не это было интересным, а то, что шло под звездочкой, обозначающей сноску и набранной уже не петитом, а бриллиантом, и гласящую, что именно с этой скульптурной группой связана одна легенда, далее сноска рассказывала то, что я узнал без посторонней помощи — история повторяется, и сатир, по всей видимости, никогда не догонит нимфу, ибо бег их всегда заканчивается грудой мраморных осколков на усыпанной дубовыми листьями земле!
Я медленно закрыл книгу, отложил в сторону и подошел к окну. Парк чернел в темноте ночи, был сильный ветер, но шума деревьев не слышалось. Не могу сказать, что мне стало страшно или что вдруг на секунду показалось, будто я схожу с ума. Нет, я был опустошен, я стоял и смотрел в безжизненную черноту ночи, в которой непонятным образом вдруг забрезжил просвет, но лучше бы его не было. Впрочем, это не что иное, как метафорическое изображение моего тогдашнего состояния.
Но и это еще было не последним звеном в цепи странных случайностей того двухнедельного промежутка времени. Уже перед самым отъездом из дома отдыха мне захотелось еще раз взглянуть на книгу, но библиотекарь поведала мне, что она пропала, и даже посмотрела на меня неприятно–пристальным взглядом, будто спрашивая: а не ты ли, голубчик, прикарманил ее, ведь кому, кроме тебя, была она здесь нужна?
— Что вы, что вы, — пробормотал я, выскальзывая из библиотеки, и отправился укладывать чемодан.
Всего лишь три странных события, связанных воедино присутствием одного и того же действующего лица. Что это было? Я неоднократно упоминал о Парках, в чьих руках находятся нити судеб, — неужели это они сплели паутину таким образом, чтобы в один прекрасный момент раскинуть передо мною сеть, лишив полного представления о сути происходящего?
В день же, когда я покидал то зачарованное (применим новое прилагательное) место, начался дождь, что сразу же перенесло меня домой, в невнятицу и сумрачность того пейзажа, в котором чуть больше двух недель назад я оставил Сюзанну.
(Тут можно закончить преамбулу. Ведь дальнейшее больше относится к «сейчас», а не к «тогда», ведь мы с Сюзанной так и не разошлись, и еще несколько лет наше сосуществование было примерно на том же уровне, что и в прошлой главе. Но перед тем, как вновь обратиться к той ночи, когда Сюзанна предложила мне пари, а — как я начинаю понимать — собственно та ночь, а не роковой звонок двадцатого июля, и стала непосредственным началом всех последующих событий, я хотел бы рассказать еще кое о чем, относящемся уже не к таким отвлеченным вещам, как таинственные парки и внезапно разбивающиеся скульптуры.)
Сразу по возвращении — да, на удивление, я даже испытывал что–то наподобие тоски по жене, и с радостью позвонил в дверь… Сюзанна открыла и молча чмокнула меня в щеку, из чего я понял, что попал в период молчания. Такая последовательность в поведении внезапно стала мне нравиться, я смотрел, как Сюзанна молча накрывает на стол, как так же молча сидит напротив, пока я ем с дороги, как молча позволяет обнять себя, видимо, решив хоть в чем–то нарушить епитимью после двух недель разлуки, но тут я был не прав — дальше объятий дело не пошло. А значит, все вернулось на круги своя, но вот тут–то я был не прав, ибо мерцала вдалеке таинственная точка, постепенно превращающаяся в мраморные осколки, хотя сейчас мне трудно сказать, было ли это наяву. Когда же очередной цикл молчания закончился (произошло это через три дня), я сразу же поведал Сюзанне историю, приключившуюся со мной в доме отдыха, она отнеслась к ней намного серьезней, чем я мог представить, и, подумав, сообщила, что не видит в этом ничего хорошего.
— Но почему? — изумился я, впрочем, лишь для того, чтобы хоть что–то сказать.
— А потому, — ответила она, — что это просто указание на то, что ты выбрал не тот путь.
— Ну знаешь, — возмутился я, — что это значит, «выбрал», да и как это — «не тот»?
Тут Сюзанна пустилась в длинные и бестолковые объяснения, из которых я понял, что жена моя еще больше укрепилась в понятии греховности и необходимости искупления грехов, чем в тот момент, когда у нее все это началось. Не «тот путь», по ее словам, был не чем иным, как попыткой свержения Бога, хотя — к Господу же и апеллирую — ничем подобным я никогда не грешил (греховности, грехов, грешил, что поделать, если выстраивается именно такой лексический ряд). Пусть даже слово «свержение» слишком многому обязывает, но оно, по ее мнению, самое точное, ведь в нем изначально содержится определение того, чем я занимаюсь.