Слуга Смерти
Шрифт:
Я бывал у них в поместье, но куда реже прочих. Не потому, что Виктор, покончив с холостой жизнью, стал не так горячо ценить нашу дружбу, это уж ничуть, просто мне казалось, что их счастью не требуются свидетели. Если два человека счастливы друг с другом настолько, что вокруг них словно свечение пылает, поневоле чувствуешь себя нарушителем их единения, точно уже замешан в посягательстве. А красиво у них там было… Шумят фонтаны, сирень цветет, Виктор с его вечной улыбкой развалится где-нибудь на веранде в кресле и покуривает трубочку; кольца пускает… Если я вдруг принимался рассказывать что-то про службу или вспоминал одну из забавных историй тех времен, когда мы оба носили мундиры, он щурился, как на солнце, прятал в усах ухмылку, а потом вдруг хлопал меня по спине со словами: «Ну как же ты, Курт, до выдумок горазд! Завязывай
— Он умер? — вдруг спросил Петер, против обыкновения не дождавшись паузы.
— Отчего это ты так сказал? — опешил я.
— У вас… все истории такие, — пробормотал он, почему-то с виноватым видом.
— Это какие же?
— Ну умрет кто-то… Или убьют.
— Вот что… Ну так и я не хлеб пеку. А про любовь к мертвецам ты и вовсе первым начал.
— Так он умер?
— В конце концов, да. Но там была долгая история… Рассказывать?
Он кивнул.
— Не могу сказать, что я был ему другом, слишком непохожи мы были, но каждый из нас испытывал удовольствие от нечастого нашего общения, случавшегося по разу-два в год, когда я выбирался из города. Я думал, так дальше и будет. Мои визиты в имение, усаженное сиренью, это вот похлопывание по спине, прочее… Но осенью Агнесс заболела. Жар, затрудненное дыхание, боли. Слегла в два дня, и состояние было очень тяжелое. Кто-то из лебенсмейстеров говорил — тиф… Тогда он не был редкостью даже в городе.
Я видел Виктора в те дни, он приехал в Альтштадт по какому-то неотложному делу, мы встретились случайно там, где оба не предполагали. Он сильно осунулся, похудел, глядел на окружающих, как пьяный воробей, и глаза у него были большие, дергающиеся, с чернотой. Разговор не клеился, мне казалось, что он не слышит меня, да и, по совести, говорить мне было нечего. Все-таки я был тоттмейстером, а тоттмейстер — это не тот человек, которого позовешь к умирающему. Сам Виктор, ощутив давно позабытый им запах близкой смерти, запах, который каждый из нас ощущает стократ сильнее, чем обычный человек смрад разлагающейся туши под носом, вел себя странно и непривычно для нас. Под конец он зажил отшельником в своем поместье, отменил все визиты, даже лебенсмейстеров, сам никуда не выезжал и связи ни с кем не поддерживал. Гадкое дело — тиф… Поговаривали, он и сам слег от него, подхватив от жены, такое не редкость.
Месяц или два от них не было вестей. Я не мог заставить себя навестить их, потому что не знал, кто меня встретит. Кто-то из сослуживцев проезжал мимо и сообщил, что поместье находится в запустении, почти вся прислуга, — было ее там душ двадцать, — получила расчет, а молодой барон с супругой не показываются снаружи уже очень давно. Фонтаны умолкли, поскольку чистить их было уже некому, а сирень, сбросив цвет, стояла сухим призраком, точно искаженным эхом отголоском царившей здесь когда-то радости. Если кто-то, набравшись храбрости, вызывал Виктора через люфтмейстера, тот отзывался, но говорил всегда глухо, неохотно и даже человек предельно нетактичный едва ли мог вести с ним разговор.
«Он жив, — сказал как-то Макс, когда мы в узком кругу обсуждали, что же сделалось с нашим прежним другом, — а остальное нас не касается. И не будем верить в худшее». Я тогда неловко спросил: «Ты думаешь, он тоже может погибнуть?», а Макс нахмурился и буркнул: «Это не худшее». Тогда я его не понял. Может, мне самому очень хотелось не понять, хотя что-то подспудно давило уже тогда. Я помнил ясную улыбку прежнего Виктора и не мог представить, что значит «худшее» для человека, перед которым, казалось, бессильна сама смерть. А узнал это следующей же весной.
Вдруг пронесся слух, что барон Виктор с супругой живы, здоровы и скоро, возможно, даже нанесут кому-то визит. Слухи утверждали, что они оба переболели тифом, но — благодарение Господу Богу и лебенсмейстерам, встали на ноги. Эта новость необычайно нас обрадовала, даже Макс, приобретший кислый вид, воодушевился. Но только странности этим начинались, а не заканчивались. Виктор появлялся в городе, но изредка, визитов никому не делал, а в обществе супруги и подавно не показывался. Несколько раз их видели в баронском экипаже с гербами на боках, кому-то удалось даже разглядеть силуэт Агнессы. От приглашений они также воздерживались под различными предлогами, и даже те из нас, кто прежде гостил в поместье, почувствовали, что их намеренно держат на расстоянии.
Сам я Виктора увидел лишь единожды, опять же по случайности. Он поразил меня тем, что держался крайне спокойно, но если раньше спокойствие и хладнокровие барона были свойством его натуры, известными далеко за пределами нашего полка, то сейчас это было мертвенное спокойствие бездушного тела. Виктор мягко улыбался, что-то спрашивал, глядел приветливо, но меня не оставляло впечатление, что я говорю не с ним, а с существом, вылепленным по его образу и подобию из раскисшей глины. Он был, конечно, жив, но эта его жизнь тоже казалась бледным и бессмысленным подобием настоящей жизни, голой и сухой копией вроде той засохшей сирени.
— Он уже умер?
— Внутри него и вправду что-то умерло, но тело его еще было способно совершать действия без помощи тоттмейстера. И мы все слишком хорошо понимали, что происходит, хоть и отчаянно старались разыгрывать дураков друг перед другом. Селяне из окрестных деревень иногда видели Агнесс. Говорили, она выходит только в сумерках и в сопровождении Виктора, они медленно идут под руку, не глядя по сторонам, оба очень сосредоточенные, спокойные, медлительные в движениях. Если Виктора случайно спрашивали о супруге, он обычно отвечал, что зима выдалась тяжелой, и Агнесс, оправившись от тифа, все еще не окончательно вернула себе здоровье. Этого объяснения всегда хватало. Так тянулось месяца два, а может и три. И закончилось так, как и должно было.
Господин оберст вызвал нас — меня и еще четверых тоттмейстеров из «Фридхофа», все мы были сослуживцами по французской кампании и служили с Виктором. Он долго молчал, а потом сказал то, что нам было ясно и без слов: «Ступайте. Время закончилось. Прости нас, Господи, он сам знал, на что идет». Нас было пятеро, у каждого по пистолету. Когда я спросил господина оберста, что делать с Виктором, тот разозлился, вспылил, но вдруг обмяк и безвольно махнул рукой: «По обстоятельствам».
В последний раз мы были в усадьбе уже без приглашения. Она, и верно, казалась запущенной, точно оставленной человеком уже несколько лет. Ржавчина на воротах, колючие кусты бурьяна вместо аллей, и еще тот запах, который всегда возникает там, где никто уже не живет — какой-то хлебной, что ли, кислой плесени. Когда мы вошли в кабинет, Виктор сидел за столом и что-то читал. Кажется, это был роман. Нас он встретил без удивления. «Добрый день, господа, — сказал он с улыбкой. — Как славно, что вы зашли. Вина? Ну что ж… Надо думать, у вас есть дело к моей супруге. Подождите, она закончит туалет и скоро спустится». «В этом нет нужды», — ответил один из тех, кто пришел со мной. Трое остались в кабинете, молчаливые, как статуи, я с еще одним поднялись в комнаты Агнесс.
Петер затаил дыхание, и сам точно обмер. Он слушал напряженно, впившись обеими руками в столешницу и, видимо, даже не замечая этого. Я задумчиво вертел в руках чашку, на скатерти оставались тонкие мокрые окружности.
— Мы знали, что увидим, но когда мы открыли дверь, тоже застыли. Там пахло… Нет, я говорю не о запахе смерти, точнее, не о том запахе, который сопровождает превращение живой материи в бессловесную вещь. Смерти свойственен особый аромат. Здесь же царил запах разложения. Не смерти, а отвратительного гниения, заканчивающего после нее работу. Я уже говорил, что смерть — капризная дама, она не любит, чтобы кто-то возился с вещами, на которых лежит отпечаток ее руки, она прибирает за собой. Так вот, смрад стоял, как после сражения летним днем. Душный смрад, такой, что с порога звенит в голове… Зеркала, покрытые пылью. Истлевшие занавеси. И, конечно, там была она. В белом платье, с вуалью на лице, баронесса стояла у окна, неподвижная и сухая. Когда она шевельнулась, я с трудом подавил желание выскочить из комнаты. Но было уже поздно, мы знали, зачем пришли, знал это и Виктор. Я видел через вуаль, как шевельнулись ее губы. Они были неправильной формы, разложение тронуло их. «Закончим, господа, — сказала Агнесс нечеловеческим голосом, так, точно у нее вместо легких были прохудившиеся меха. — Хватит».