Слушай и говори
Шрифт:
— Тебе это… помощь нужна?
Я, честно говоря, удивился и даже расстрогался. Ныряльщики — тихие торчки, они не любят компании и ныряют поодиночке.
— Спасибо, — искренне поблагодарил я, — но не стоит. Справлюсь.
— Ну… смотри, — капля помрачнела и стала темно-зеленой, — думаешь, за тебя беспокоюсь? Меня волнует то, что шестым могу стать я.
— Оставлю тебе Библиотекаря. В наследство, — пообещал я, — а теперь давай, шуруй отсюда, дай мне с… прибором поговорить по душам.
Гарсия хмыкнул
Я поставил Библиотекаря на землю, сел перед ним и скомандовал: «говори».
За предельно короткое время я стал обладателем той части памяти Захара, которую собрали до меня четверо ныряльщиков. Я узнал страну, город… я узнал даже его фамилию. А вот до причин того, что держит его здесь, коллеги так и не докопались. Ну что ж… может, именно мне повезет.
Я закрыл глаза. Живые были так близко — тонкая вуаль, похожая на рваный тюль или клочья тумана над ночной поверхностью озера, а за ней — яркие и тусклые, теплые и холодные, большие и маленькие, теплились огоньки жизней. Прикоснись — и достанешь.
Тепло. Звездная сеть в ладонях, яркие вспышки озарений и малиновые ленты адреналина. И любовь… страсть — чистая, хрустальная, с искристыми льдинками по краям.
С сожалением пришлось отстраниться. Слишком сильно для меня, такую душу подчинить никому не под силу. Нужно что-то попроще, и послабее.
Тусклый огонек. Умирает. Опять неудача.
А вот и еще один. Трепещет, будто свеча на ветру. Одиночество. Холод. Яркий холод бирюзового цвета — острей ножа, прочней стали.
Пустишь меня? Я ненадолго…
— Значит, она тебе дороже, чем семья, так?
— Подожди… ну подожди же!
Бу-бу-бу…
Голоса где-то наверху. Это про Дину. Это мама и папа. Папа кричит, а у Дины болит голова. Очень громко, так нельзя. Надо спрятаться.
— Дина, куда пошла?
Крик ударяет в спину, чуть не сбивая с ног. Потом ее хватают за руку, разворачивают, трясут за плечи.
— Посмотри на меня! Твою мать, смотри живо!
Не смотреть! Лицо кривится, дрожит и меняется, ежесекундно меняется. От этого тошнит, темнеет в глазах и страх расползается по венам, превращая руки и ноги в непослушный кисель. Нельзя. Нельзя видеть.
— Ты надо мной издеваешься, да?
— Боря, Борь… ну не трогай ее!
Спрятаться. Закрыть глаза. Не слышать.
— Отвечай!
— Боря!
Не убежать. Паника. Мир проседает и качается под ногами. Еще немножко, и ужас, гнойным нарывом зреющий в груди, прорвется, затопит белой пеленой глаза, сметет неумело выстроенные баррикады, и тогда мир изогнется, не выдержав ослепительного безумия, и сломается пополам. А что бывает дальше, Дина не помнила. Но зато отлично знала, что каждый раз, когда мир восстанавливался после раскола, он становился чуть-чуть хуже. Ио сейчас ей важно было не допустить того, чтобы мир разбился снова.
Поэтому, сжав зубы и борясь с подкатывающей к горлу тошнотой, она поворачивает лицо, хотя посмотреть в глаза все равно заставить себя не может, и говорит маминым голосом:
«Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей; Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней: Тому уж нет очарований. Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Все это часто придает Большую прелесть…»Окончание строфы оборвала пощечина. Дина прикусила язык, отлетела к стене, стукнулась головой, и мир померк. Но не раскололся. И это было хорошо.
Когда наступила весна, отец ушел, и они с мамой остались вдвоем. Говоря по правде, Дина не заметила его отсутствия. Она вообще забывала людей, как только они пропадали из ее поля зрения. Люди были ей неинтересны: они не поддавались систематизации и были непредсказуемы. Мама плакала после ухода отца… Дина не понимала, почему. Сама она не плакала никогда… и никогда не улыбалась.
Аня курила на кухне, стоя у форточки. Восточный ветер, впрочем, успешно задувал дым обратно в квартиру. Когда очередной порыв сдул сигаретный пепел почти на голову сидевшей под батареей Дины, Оля не выдержала и сказала:
— Ань… чего ж ты при ребенке-то… дымишь.
— Ей пофиг, — равнодушно ответила Аня, раздавив окурок в пепельнице.
— Ань, может ее лечить надо, а? Ты б сходила…
— Я ходила, — отрезала Аня, — светила, один другого ярче. Всем надо платить. Денег нет.
Дина пересыпала гречку из одной тарелки в другую. Точнее, сначала она отбирала из гречки все черные зернышки и перекладывала их в пустую тарелку, потом выбирала белые и отправляла их к черным. Потом задумывалась на полминуты, точно взвешивая тарелки в руках, и пересыпала перебранную гречку к плевелам. После чего начинала все сначала. Это занятие было столь же бессмысленным, как и любая динкина игра. Иногда она напоминала Ане заводную игрушку, механическую куклу, обученную говорить слова, ходить и даже есть, но не способную ни понять, что говорят ей, ни почувствовать радость, или грусть, или любовь…