Смех и горе
Шрифт:
Я выпил молоко и подхожу к старику. Гляжу, старичище настоящий Сатурн; человек здоровья несметного; мускулы просто воловьи, лежит, глаза выпучил и страшно, страшно стонет.
"Что, - говорю, - с тобою, дед?" "А?"
"Что, мол, с тобою?"
"Отойди прочь, ничего", - и опять застонал.
"Да что, мол, такое с тобою? Чем ты болен?"
"Отойди прочь, ничего".
Я ощупал у него пузо: вижу, ужас что газов сперто. Я скорее сболтал стакан слабительной импровизации, подношу и говорю:
"Пей скорее, старик, и здоров будешь, еще
"Отойди прочь, - говорит, - не мешай: я помираю".
"Пей, - говорю, - скорее! выпей только, и сейчас выздоровеешь". Где же там? и слушать не хочет; "помираю", да и кончено.
Ну, думаю себе, не хочешь, брат, слабительного, так я тебя иным путем облегчу, а меня, чувствую, в это время кто-то за коленку потихоньку теребит, точно как теленок губами забирает. Оглянулся, вижу, стоит возле меня большой мужик. Голова с проседью, лет около пятидесяти. Увидал, что я его заметил, и делает шаг назад и ехидно манит меня за собою пальцем.
"Что, - говорю, - тебе нужно?"
"Батюшка, ваше благородие, - шепчет, - пожалуйте!., примите!.." - и с этим словом сует мне что-то в руку.
"Это, - спрашиваю, - что такое?"
"Полтина серебра, извольте принять... полтину серебра"..
"За что же ты, дурак, даешь мне эту полтину серебра?"
"Не мешайте, батюшка, божьему старику помирать".
"Ты кто ему доводишься?"
"Сын, - говорит, - батюшка, родной сын; это батька мой родной: помилосердуйте, не мешайте ему помирать".
А тут, гляжу, из сеней лезет бабенка, такая старушенция, совсем кикимора, вся с сверчка, плачет и шамшит:
"Батюшка, не мешай ты ему, моему голубчику, помирать-то! Мы за тебя бога помолим".
Что же, думаю, за что мне добрым людям перечить! Тот сам хочет помирать, родные тоже хотят, чтоб он умер, а мне это не стоит ни одного гроша: выплеснул слабительное.
"Помирайте, - говорю, - себе с богом хоть все".
Они это отменно восчувствовали и даже за самую околицу меня провожали с благодарностию.
Спрашиваю дорогою:
"Что же, наследства, что ли, мол, ждете от старика-то?"
"Нет, - говорят, - батюшка, какое наследство: мы бедные, да уж он совсем в путь-то собрался... и причастился, теперь ему уж больно охота помереть".
Только что за околицу я вышел, гляжу, мальчишка бежит.
"Тятя, - кричит, - дедушка протянулся".
И все заголосили:
"Один ты, мол, у нас только и был!"
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
– А все же, - говорю, - этот случай нимало не приводит нас ни к какому заключению о том, как избавить народ от его болезней и безвременной смерти.
– Я вам мое мнение сказал, - отвечал лекарь.
– Я себе давно решил, что все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут, кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом думать, а думаю о лечении народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы, сообразной вкусам народа и настоящей потребности, то есть чтобы все эти гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы,
– Вы хотите бить?
– А непременно-с; это и народу понравится, да и характеры будут воспитываться сильнее, реальнее и злее. Так мы вернее к чему-нибудь доспеем, чем с этими небитыми фалалеями, которые теперь изо всех новых школ выходят. Я, при первых деньгах, открою первый "образцовый пансион", где не будет никакой поблажки. Я это уже зрело обдумал и даже, если не воспретит мне правительство, сделаю вывеску: "Новое воспитательное заведение с бойлом"; а по желанию родителей, даже будут жестоко бить, и вы увидите, что я, наконец, создам тип новых людей - тип, желая достичь которого наши ученые и литературные слепыши от него только удаляются. Доказательство налицо: теперь все, что моложе сорока лет, уже все скверно, все размягчено и распарено теплым слоем гуманного обращения. Таким людишкам нужны выгоды буржуазной жизни, и они на своих ребрах кола не переломят; а без этого ничего не будет.
– Ну, а об устройстве врачебной-то части... мы так ни к чему и не приблизились.
– Да и не к чему приближаться; я вам сказал и, кажется, доказал, что это вовсе не нужно.
– Простите, - говорю, - пожалуйста; но тогда позволительно спросить вас: зачем же, по-вашему, сами врачи?
– А для нескольких потребностей: для собственного пропитания, для административного декорума, для уничтожения стыда у женщин, для истощения карманов у богачей и для вскрытия умирающих от холода, голода и глупости.
Нет, вижу, что с этого барина, видно, уж взятки гладки, да он вдобавок и говорить со мною больше не хочет: встал и стоит, как воткнутый гвоздь, а приставать к нему не безопасно: или в. дверь толкнет, или по меньшей мере как-нибудь некрасиво обзовет.
– Не посоветуете ли, - спрашиваю, - по крайности, к кому бы мне обратиться: не занимает ли этот вопрос кого-нибудь другого, не имеет ли с ним еще кто-нибудь знакомства, от кого бы можно было получить другие соображения.
– Толкнитесь, - говорит, - к смотрителю уездного училища: он здесь девкам с лица веснушки сводит и зубы заговаривает, также и от лихорадки какие-то записки дает; и к протопопу можете зайти, он по лечебнику Каменецкого лечит. У него в самом деле врачебной практики даже больше, чем у меня: я только мертвых режу, да и то не поспеваю; вот и теперь сейчас надо ехать.
– Извините, - говорю, - еще один вопрос: а акушерка здешняя знает деревенский быт?
– Нет, к ней не ходите: ее в деревни не берут; она только офицерам, которые стоят с полком, деньги под залог дает да скворцов учит говорить и продает их купцам. Вот становой у нас был Васильев, тот, может быть, и мог бы вам что-нибудь сказать, он в душевных болезных подавал утешение, умел уговаривать терпеть, - но и его, на ваше несчастие, вчерашний день взяли и увезли в губернский город.
– Как, - говорю, - Васильева-то увезли! За что же это? Я его знаю казалось, такой прекрасный человек...