Смех и горе
Шрифт:
"Сдавай в короли!"
Сдали и в короли. Я вышел королем, сынишку - виноват, ваше преосвященство, сынишку тоже для сего диспута с собою посадил, - его в принцы вывел, а жену в мужики. Вот, говорю, твое место; а племянницу солдатом оставил, - а это, мол, тебе и есть твоя настоящая должность.
"Вот, - говорю, - ваше преосвященство, истинно докладываю я, едино с сею философскою целью в карты играл и нимало себя и мужской пол не уронил". Владыка рассмеялись. "Ступай, - говорят, - игрун и танцун, на свое место", а отцу Маркелу с дьяконом нос и утерли... но я сим недоволен...
– Помилуйте, - говорю, -да чего же вам еще?
– Как чего? Ах, нет, Орест Маркович, так нельзя: ведь они вон, и дьякон и отец Маркел, по сие время ходят, и отец Маркел все вздыхает на небо.
– Так что же вам до этого?
–
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
Встречаю на другой день в березовой рощице отца дьякона; сидит и колесные втулки сверлит.
– Вы, - говорю, - отец дьякон, как поживаете?
– Ничего, -говорит, - Орест Маркович; живем преестественно в своем виде. Я в настоящее время нынче все овцами занимаюсь.
– А! а! скажите, - говорю, - пожалуй, торговать пустились?
– Да-с, овцами, и вот тоже колеса делаю и пчел завел.
– И что же, - говорю, - счастливо вам ведется?
– Да как вам доложить: торгую понемножку. Нельзя: время такое пришло, что одним нынче духовенству ничем заниматься нельзя. Нас ведь, дьяконов-то, слыхали?.. нас скоро уничтожат. У нас тут по соседству поливановский дьякон на шасе постоялый двор снял, - чудесно ему идет, а у меня капиталу нет: пока кой-чем берусь, а впереди никто как бог. В Прошлом году до сорока штук овец было продал, да вот бог этим несчастьем посетил.
– Каким, - говорю, - несчастьем?
– Да как же-с? разве не изволили слышать? ведь мы все просудили с отцом Маркелом.
– Да, да, - говорю, - слышал; рассказывал мне отец Иван.
– Да мы, - говорит, - с ним, с отцом Иваном, тут немного поссорились, и им чрез нас вдобавок того ничего и не было насчет их плясоты, а ведь они вон небось вам не рассказали, что с ними с самими-то от того произошло?
– Нет, мол, не говорил.
– Они ведь у нас к нынешнему времени не от своего дела совсем рассудок потеряли. Как с племянницею они раз насчет бабьего над нами преимущества поспорили, так с тех пор все о направлении умов только и помышляют. Проповеди о посте или о молитве говорить они уже не могут, а все выйдут к аналою, да экспромту о лягушке: "как, говорят, ныне некие глаголемые анатомы в светских книгах о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки", или "сколь дерзновенно, говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают о жизни"... а прихожане этим смущались, что в церкви, говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, - все опять мимовольно или от лягушки, или - что уже совсем не идуще - от кошкина хвоста пишут и, главное, все понапрасну, потому что говорить им этого ничего никогда не позволят. Вы у них изволили быть?
– Был.
– И непременно за писанием их застали?
– Кажется, - говорю, - он точно что-то писал и спрятал.
– Спрятал!
– быстро воскликнул дьякон, - ну так поздравляю же вас, сударь... Это он опять расчал запрещенную проповедь.
– Да почему же вы так уверены, что он непременно запрещенную проповедь пишет?
– Да потому, что и о лягушке, и о кошкином хвосте, и о женском правиле им это все запрещено, а они уж не свободомысленны и от другого теперь не исходят.
– Отец Маркел же, - любопытствую, - свободнее? Дьякон крякнул и рукой махнул.
– Тоже, - говорит, - сударь, и они сильно попутаны; но только тот ведь у нас ко всему этому воитель на враги одоления продерзостью возмогает, - Вот как?
– Как же-с! Они, отец Маркел, видя, что отцу Ивану ничего по их доносу не вышло ни за плясание, ни за карты, впали в ужасную гневность и после, раз за разом, еще сорок три бумаги на него написали. "Мне, твердят, уж теперь все равно; если ему ничего не досталось, так и я ничего не боюсь. Я только, говорят, дороги не знаю, - а то я бы плюнул на всех и сам к Гарибальди пошел". Мне даже жаль их стало, потому ничего не успевает, а наипаче молва бывает. Я говорю: "Отец Маркел, бросьте все это: видите, говорю, что ничего уже от него при нынешнем начальстве не позаимствуешь". Не слушает. Я матушку их, супругу, Марфу Тихоновну, начал просить. "Матушка, говорю, вы уговорите своего отца Маркела, чтоб он бросил и помирился, потому как у нас по торговой части судбище считается всего хуже, а лучше всего мир". Матушка сразу со мной согласились, но говорят: "Ох, дьякон, молчи: он просто вроде как бы в исступлении ума". Стоим этак с нею за углом да разговариваем, а отец Маркел и вот он.
"Что, - говорит, - все тут небось про меня злословите?"
Матушка говорит: "Маркел Семеныч, ты лучше послушай-ка, что дьякон-то как складно для тебя говорит: помирись ты с отцом Иваном!" А отец Маркел как заскачет на месте: "Знаю, говорит, я вас, знаю, что вы за люди с дьяконом-то". И что же вы, сударь, после сего можете себе представить? Вдруг, сударь мой, вызывает меня через три дня попадья, Марфа Тихоновна, через мою жену на огород.
"Ох, дьякон, - говорит, - ведь нам с тобой плохо!"
"Что, мол, чем плохо?"
"Да ведь мой отец Маркел-то на нас с тобой третьего дня репорт послал".
Так, знаете, меня варом я обварило...
"Как так репорт? В каком смысле?"
"А вот поди же!
– говорит.
– Как мы с тобой онамедни за углом стояли, он после того целую ночь меня мучил: говори, пристает, жена, как дьякон тебе говорил: чем можно попа Ивана изнять?"
"Ничем, - говорю, - его изнять нельзя!" "А! ничем! ничем!
– говорит, это я знаю; это тебя дьякон научил. Ты теперь, - говорит, - презрев закон и религию, идешь против мужа". И так меня тут таким словом обидел, что я тебе и сказать не могу.
"Матушка, да это что же, мол, такое несообразное?":
"Нет, а ты, - говорит, - еще подожди что будет?" И потом он целый день все со мной воевал и после обеда и, слава богу, заснул, а я, плачучи, вынула из сундука кусочек холстинки, что с похорон дали, да и стала ему исподние шить; а он вдруг как вскочит. "Стой, говорит, злодейка! что ты это делаешь?" - "Тебе, говорю, Маркел Семеныч, исподние шью".
– "Врешь, говорит, ты это не мне шьешь, а ты это дьякону".
Ну, разумеется, попадья - женщина престарелая - заплакала и подумала себе такую женскую мысль, что дай, мол, я ему докажу, что я это ему шью, а не дьякону, и взяла красной бумаги и начала на тех исподних литеры веди метить, а он, отец Маркел, подкрался, да за руку ее хап.
"А!
– говорит, - вот когда я тебя поймал! Что ты тут выводишь?"
"Твое имено выставляю, "веди", - говорит попадья.
"А что такое, - говорит, - обозначает это веди?"
Попадья говорят, что обозначает его фамилию: "Beденятин", а он говорит: "Врешь, это веди значит Викторыч, дьякон, и я, говорит, об этом рапорт донесу", Сел ночью и написал.
Я даже не воздержался при этих словах дьякона и воскликнул:
– Фу, какая глупость!
– Нет-с, вы еще насчет глупости подождите, - останавливает рассказчик, - почему же это веди означает что "Викторыч", когда имя мое Еремей, а фамилия Козявкин? Ведь это с их стороны ничего более как одна глупая забывчивость, что сколько лет со мною священнодействуют, а не знают, как их дьякона зовут! А между тем как вы, сударь, полагаете?
– (воскликнул дьякон, становясь в наполеоновскую позицию, - что из того воспоследовало? На третий день благочинный приехал, уговаривал отца Маркела, что, мол, по вашему сану, хоша бы и точно такое дело было, так его нельзя оглашать, потому что за это вы сана лишитесь. Но отец Маркел: "Пускай, говорят, я лучше всего решусь, а этого так те пожертвую". Позвали нас в консисторию. Отец Маркел говорит: "Я ничего не боюсь и поличное с собою повезу", и повезли то бельишко с собою; но все это дело сочтено за глупость, и отец Маркел хоша отослан в монастырь на дьячевскую обязанность, но очень в надежде, что хотя они генерала Гарибальди и напрасно дожидались, но зато теперь скоро, говорит, граф Бисмарков из Петербурга адъютанта пришлет и настоящих pycских всех выгонит в Ташкент баранов стричь... Ну пусть, но ведь это еще, может, пока один разговор такой... А я страждую и всего уже больше как на тридцать овец по-страждовал. А за что? За соседскую глупость, а меж тем, если этак долго эти приходы не разверстаются у нас, все будут идти прокриминации, и когда меня в настоящем виде сократят, мне по торговой части тогда уж и починать будет не с чем. Вот что, Орест Маркович, духовное лицо у нас теперь в смущение приводит.