Смех и горе
Шрифт:
Рассказывал им за меня все Постельников, до упаду смеявшийся над тем, как он будто бы на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу на кровати и говорю, что "я дитя кормлю"; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в "Колоколе".
– Конечно, - убеждал меня Постельников, - ты не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что. Да здесь, впрочем, все
Признаюсь вам, принимая вручаемый мне Постельниковым конверт, я был твердо уверен, что он, по своей "неспособности к своей службе", непременно опять хочет сыграть на меня. Ошибался я или нет, но план его мне казался ясен: только что я выеду, меня цап-царап и схватят с поличным - с бумагами про какую-то дворню и про генерала.
"Нет, черт возьми, - думаю, - довольно: более не поддамся", и сшутил с его письмом такую же штуку, какую он рассказывал про темляк, то есть "хорошо, говорю, мой друг; благодарю тебя за доверие... Как же, отвезу, непременно отвезу и лично Герцену в руки отдам", - а сам начал его на прощание обнимать и целовать лукавыми лобзаниями, да и сунул его конверт ему же самому в задний карман. Что вы все, господа, опять смотрите на меня такими удивленными глазами? Не кажется ли вам, что я неблагодарно поступил по отношению к господину Постельникову? Может быть и так, может быть даже, что он отнюдь и не имел никакого намерения устраивать мне на этих бумажонках ловушку, но обжегшиеся на молоке дуют и на воду; в этом самая дурная сторона предательства: оно родит подозрительность в душах самых доверчивых.
И вот, наконец, я опять за границей, и опять на свободе, на свободе после неустанного падения на меня стольких внезапных и несподеванных бед и напастей! Я сам не верил своей свободе. Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие науками. Все это мне и удалось: при моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку знать, что я свободен. Проходили месяцы и годы, а я все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище? Наконец всеисцеляющее время уврачевало и этот недуг сомнения, и я совершенно освоился с моим блаженнейшим состоянием в тишине и стройной последовательности европейской жизни и даже начал совсем позабывать нашу российскую чехарду.
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, все выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно. В это время старик, дядя мой, умер и мои домашние обстоятельства потребовали моего возвращения в Россию. Я этому даже обрадовался; я почувствовал влечение, род недуга, увидеть Россию обновленную, мыслящую и серьезно устрояющую самое себя в долготу дней. Я приближался к отечеству с душевным трепетом, как к купине, очищаемой божественным огнем, и переехал границу крестясь и благословляясь... и что бы вы думали: надолго ли во мне хватило этого торжественного заряда? Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа
Как бы не так.
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
Прежде всего мне пришлось, разумеется, поблагоговеть пред Петербургом; город узнать нельзя: похорошел, обстроился, провел рельсы по улицам, а либерализм так и ходит волнами, как море; страшно даже, как бы он всего не захлестнул, как бы им люди не захлебнулись! "Государь в столице, а на дрожках ездят писаря, в фуражках ходят офицеры"; у дверей ресторанов столики выставили, кучера на козлах трубки курят... Ума помраченье, что за вольности! Офицеры не колотят приказных ни на улицах, ни в трактирах, да и приказных что-то не видно.
– Где бы это они все подевались?
– спрашиваю одного старого знакомого.
– А их, - отвечает, - сократили, - теперь ведь у нас все благоразумная экономия. Служба не богадельня.
– Что же, и прекрасно, - говорю, - пусть себе за другой труд берутся.
Посетил старого товарища, гусара, - нынче директором департамента служит. Живет таким барином, что даже и независтливый человек, пожалуй, позавидовал бы.
– Верно, - говорю, - хорошее жалованье получаете?
– Нет, какое же, - отвечает, - жалованье! У нас оклады небольшие. Все экономию загоняют. Квартира, вот... да и то не из лучших.
Я дальше и расспрашивать не стал; верно, думаю, братец ты мой, взятки берешь и, встретясь с другим знакомым, выразил ему на этот счет подозрение; но знакомый только яростно расхохотался.
– Этак ты, пожалуй, заподозришь, - говорит, - что и я взятки беру?
– А ты сколько, - спрашиваю, - получаешь жалованья?
– Да у нас оклады, - отвечает, - небольшие; я всего около двух тысяч имею жалованья.
– А живешь, мол, чудесно и лошадей держишь?
– Да ведь, друг мой, на то, - рассказывает, - у нас есть суммы: к двум тысячам жалованья я имею три добавочных, да "к ним" тысячу двести, да две тысячи прибавочных, да "к ним" тысяча четыреста, да награды, да на экипаж.
– И он, стало быть, - говорю, - точно так же?
– А конечно; он еще более; ему, кроме добавочных и прибавочных, дают и на дачу, и на поездку за границу, и на воспитание детей; да в прошедшем году он дочь выдавал замуж, - выдали на дочь, и на похороны отца, и он и его брат оба выпросили: зачем же ему брать взятки? Да ему их и не дадут.
– Отчего же, - любопытствую, - не дадут? Он место влиятельное занимает.
– - Так что же такое, что место занимает; но он ведь службою не занимается.
– Вот тебе и раз! Это же почему не занимается?
– Да некогда, милый друг, у нас нынче своею службой почти никто не занимается; мы все нынче завалены сторонними занятиями; каждый сидит в двадцати комитетах по разным вопросам, а тут благотворительствовать... Мы ведь нынче все благотворим... да: благотворим и сами, и жены наши все этим заняты, и ни нам некогда служить, ни женам нашим некогда хозяйничать... Просто беда от благотворения! А кто в военных чинах, так еще стараются быть на разводах, на парадах, на церемониях... вечный кипяток.
– Это, - пытаю, - зачем же на церемонии-то ездить?
Разве этого требуют?
– Нет, не требуют, но ведь хочется же на виду быть... Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе... иначе ты закиснешь; а между тем за всем за этим своею службою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам... Выбирают в казначеи, и иду... и служу... Все дело-то на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все сам веду.