Смех и горе
Шрифт:
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
Так помаленьку устраиваясь и поучаясь, сижу я однажды пред вечером у себя дома и вижу, что ко мне на двор въехала пара лошадей в небольшом тарантасике, и из него выходит очень небольшой человечек, совсем похожий с виду на художника: матовый, бледный брюнетик, с длинными, черными, прямыми волосами, с бородкой и с подвязанными черною косынкой ушами. Походка легкая и осторожная: совсем петербургская золотуха и мозоли, а глаза серые, большие, очень добрые и располагающие.
Подойдя к открытому окну, у которого я стоял, гость очень развязно поклонился и несколько меланхолическим голосом говорит:
– Я не из самых приятных посетителей; ваш становой Васильев, честь имею рекомендоваться, - и с этим направляется на крыльцо, а
. Должен вам сказать, что я питаю большое доверие к первым впечатлениям, и этот золотушный становой необыкновенно понравился мне, как только я на него взглянул. Я всегда видал становых сытых, румяных, даже красных, мешковатых, нескладных и резких, а таких, как этот, мне никогда и в ум не приходило себе представить.
– Рад, - говорю, - очень с вами познакомиться, - и, поверьте, действительно был рад. Такой мягкий человек, что хоть его к больной ране прикладывай, и особенно мне в нем понравилось, что хотя он с вида и похож на художника, нонет в нем ни этой семинарской застенчивости, ни маркерской развязности и вообще ничего лакейского, без чего художник у нас редко обходится. Это просто входит бедный джентльмен, - в своем роде олицетворение благородной и спокойной гордости и нищеты рыцаря Ламанчского.
– Благодарю за доброе слово, - отвечает он тихо и кротко на мое приветствие и, входя, добавляет: - Впрочем, я, по счастию, действительно привез вам такие вести, что они стоят доброго слова, - и с этим дает мне бумагу, а сам прямо отходит к шкафу с книгами и начинает читать титулы переплетов.
Я пробежал бумагу и вижу, что предводитель дворянства нашей губернии, в уважение долгого моего пребывания за границей и приобретенных там познаний но части сельского благоустройства, просит меня принять на себя труд приготовить к предстоящему собранию земства соображения насчет возможно лучшего устройства врачебной части в селениях.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
Как я кончил читать, становой ко мне оборачивается и говорит:
– А что, я ведь прав: вам, конечно, будет приятно для бедного человечества поработать.
Я отвечаю, что он-то прав и что я действительно с удовольствием возьмусь за поручаемое мне дело и сделаю все, что в силах, но только жалею, что очень мало знаю условия тепершнего сельского быта в России, и добавил, что большой пользы надо бы ожидать лишь от таких людей, как он и другие, на глазах которых начались и совершаются все нынешние реформы.
– И, полноте!
– отвечает становой, - да у меня-то о таких практических делах вовсе и соображения нет. Я вот больше все по этой части, - и он кивнул рукой на шкаф с книгами.
Нам подали чай, и мы сели за стол.
– Вам, - начинает становой, - можно очень позавидовать: вы, кажется, совсем определились.
Я посмотрел на него вопросительно. Он понял мое недоумение и сейчас объяснил:
– Я это сужу по вашим книгам, - у вас все более книги исторические.
– Это, - отвечаю, - книги подбора моего покойного дяди, а вы меня застали вот за "Душою животных" Вундта, - и показываю ему книгу.
– Не читал, - говорит, - да и не желаю. Господин Вундт очень односторонний мыслитель. Я читал "Тело и душа" Ульрици. Это гораздо лучше. Признавать душу у всех тварей это еще не бог весть какое свободомыслие, да и вовсе не ново. Преосвященный Иннокентий ведь тоже не отвергал души животных. Я слышал, что он об этом даже писал бывшему киевскому ректору Максимовичу, но что нам еще пока до душ животных, когда мы своей души не понимаем? Согласитесь - это важнее.
Я согласился, что стремление постичь свою душу, очень важно.
– Очень рад, что вы так думаете, - отвечал становой, - а у нас этим важнейшим делом в жизни преступно пренебрегают. А кричат: "наш век! наш век!" Скажите же пожалуйста, в чем же превосходство этого века пред веками Платона, Сократа, Сенеки, Плутарха, Канта и Гегеля? Что тогда стремились понять, за то теперь даже взяться не знают. Это ли прогресс!.. Нет-с: это регресс, и это еще Гавриилом Романовичем Державиным замечено и сказано в
"Вот, - думаю, - какая птица ко мне залетела!"
– Вас, - говорю, - кажется, занимают философские вопросы.
– Да, немножко, сколько необходимо и сколько могу им отдать при моей службе; да и согласитесь, как ими не интересоваться: здесь живем минуту, а там вечность впереди нас и вечность позади нас, и что такое мы в этой экономии? Неужто ничто? Но тогда зачем же все хлопоты о правах, о справедливости? Зачем даже эти сегодняшние хлопоты об устройстве врачебной помощи? Тогда все вздор, Nihil(Ничто (лат.).). He все ли равно, так ли пропадут эфемериды или иначе? Минутой раньше или минутой позже, не все ли это равно? Родительское чувство или гуманность... Да и они ничтожны!.. Если дети наши мошки и жизнь их есть жизнь мошек или еще того менее, так о чем хлопотать? Родилось, умерло и пропало; а если все сразу умрут, и еще лучше, - и совсем не о чем будет хлопотать. А уж что касается до иных забот - о правах, о справедливости, о возмездии, об отмщении притеснителям и обо всем, о чем теперь все говорят и пишут, так это уж просто сумасшествие: стремиться к идеалам для того, что само в себе есть Nihil!.. Я не понимаю такого идеализма при сознании своей случайности. Позвольте, да что же это за становой!
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
Я крайне заинтересовался моим гостем и говорю ему, что любопытствую знать, какого мнения держится он об этом сам?
– Я вам на это, - говорит, - могу смело отвечать: я держусь самого простого мнения и, как мне и очень многим кажется, самого ясного: в экономии природы ничто не исчезает, никакая гадость; за что же должно исчезнуть одно самое лучшее: начало, воодушевлявшее человека и двигавшее его разум и волю? Этого не может быть! Разумеется, утверждают, что все это не материя, а функция; я, однако, этого мнения не разделяю и стою за самостоятельное начало душевных явлений. Конечно, об этом теперь идут и почти всегда шли бесконечные споры, но меня это не смущает: во-первых, истинные ученые за нас... Вон уж и Лудвиг в "Lehrbuch der Physiologie"("Учебник физиологии" (нем.). ) прямо, сознает, что в каждом ощущении, кроме того, что в нем может быть объяснено раздражением нервов, есть нечто особенное, от нерв независимое, а душой-то все эти вопросы постигаются ясно и укладываются в ней безмятежно. Отрожденский все упирает на то, что даже и самому строителю мира места будто бы нигде нет; а я ему возражаю, что мы и о местах ничего не знаем, и указываю на книжку Фламмариона "Многочисленность обитаемых миров", но он не хочет ее читать, а только бранится и говорит: "Это спиритские бредни". Но какие же спиритские бредни, когда ведь он сам этой книги не читал и даже не знает, что Фламмарион профессор астрономии? Вот таким образом с ним совсем спорить и невозможно.