Смерть — дело одинокое
Шрифт:
— Что?
— В теплоту тел! В секс без секса? В объятия. В то, что можешь согреть эту старую ядовитую ящерицу своим теплом и не потерять при этом невинность. Просто обнять и прижать к себе покрепче. А теперь смотри на потолок, там все и будет происходить. Кино до самого утра, пока солнце не встанет, как член у Френсиса Х. Бушмана [97] . Ой, прости! Черт бы меня побрал! Ну иди, сынок. Будем греться.
Констанция опустилась на подушки, потянула меня за собой и тут же нажала какую-то кнопку на пульте, вмонтированном в пол. Погасла последняя лампа. Зажужжал шестнадцатимиллиметровый
97
Бушман, Френсис (1883–1966) — американский актер, игравший героев-любовников, отличался мощным телосложением, служил моделью для скульпторов.
— Смотри. Как тебе это нравится?
Вздернув красивый нос, она показала на потолок.
Там двадцать семь лет тому назад Констанция Реттиген закурила сигарету.
Здесь, рядом со мной, реальная Констанция Реттиген выпустила изо рта облачко дыма.
— Ну и сука же я была! — проговорила она.
Я проснулся на рассвете, не веря, что я здесь. Проснулся, чувствуя себя необыкновенно счастливым, словно ночью случилось что-то замечательное. Но ничего не случилось, просто я спал на роскошных подушках рядом с женщиной, от которой пахло специями и хорошо натертым полом. Она была как те выставленные в витрине восхитительные шахматы с тщательно выточенными фигурами, на которые глазеешь в детстве. Как только что отстроенный гимнастический зал для девочек, где слегка пахнет пылью, осевшей на золотистых бедрах после полуденных теннисных схваток.
Уже рассвело, и я повернулся на бок.
Ее не было.
Я услышал, как на берег набежала волна. В распахнутые окна влетал прохладный ветер. Я сел. Далеко в сумрачном еще море мелькала рука — вверх-вниз, вверх-вниз. Констанция что-то крикнула.
Я выбежал на берег, нырнул и поплыл за ней, но на полпути почувствовал, что выдохся. Нет, в атлеты я не гожусь! Повернув назад, я вышел на песок и сел ждать. Наконец Констанция приплыла и встала надо мной, на сей раз совершенно голая.
— Господи! — удивилась она. — Ты и белья не снял. Что за молодежь нынче пошла!
Я не мог оторвать от нее глаз.
— Ну и как? Нравлюсь тебе? Недурна для старухи-императрицы? Как ты считаешь? Неплохой живот, тугая попка, на лобке кудри…
Но я закрыл глаза Она усмехнулась. И с хохотом унеслась. Пробежала с полмили по берегу и, перепугав лишь чаек, вернулась.
Вскоре над пляжем поплыл аромат кофе и запах свежеподжаренных гренок. Когда я приплелся в дом, Констанция уже сидела на кухне. На ней так ничего и не было, только глаза обведены тушью — видно, она подкрасила их за минуту до моего прихода. Быстро моргая, будто крестьянская девушка из немого фильма, она вручила мне джем и гренки, а сама скромно прикрыла колени салфеткой, дабы не смущать мой взор во время еды. На соске левой груди у нее повисла капля клубничного джема. Я это видел. Она увидела, что я вижу, и спросила:
— Голодный?
Отчего я только быстрее стал намазывать свои гренки.
— Ну ладно! Иди позвони в Мехико-Сити.
Я позвонил.
— Ты где? — прозвучал за две тысячи миль от меня голос Пег.
— В Венеции, в телефонной будке, у нас дождь, — сказал я.
— Врешь! — закричала Пег.
И была права.
А потом вдруг все неожиданно кончилось.
Было
Я выглянул на берег и посмотрел на прилив. Никаких утопленников и в помине не было, и никого, кто мог бы помнить, видели их здесь или нет. Уходить не хотелось, но я боялся задерживаться: надо было писать рассказы, чтобы хоть на три шага опередить смерть. «День без работы за машинкой, — любил говорить я и повторял этот девиз так часто, что мои друзья, услышав его, возводили глаза к небу и тяжело вздыхали, — день без работы за машинкой — маленькая смерть». У меня не было охоты оказаться за кладбищенской стеной, я собирался бороться до конца вместе со своим «Ундервудом», который, если хорошо прицелиться, стрелял без промаха в отличие от всевозможного другого оружия.
— Я отвезу тебя домой, — предложила Констанция Реттиген.
— Нет, спасибо. Мне же близко. Триста ярдов не больше. Мы соседи.
— Ну уж и соседи! Это место для постройки обошлось мне в двадцатом году в двести тысяч, сейчас оно стоит пять миллионов. А сколько платишь за квартиру ты? Тридцать баксов в месяц?
Я кивнул.
— Ладно, сосед! Ступай разомни ноги. Как-нибудь в полночь загляни еще!
— И не раз! — заверил я ее.
— Валяй! — Она взяла мои ладони в свои, то есть в руки шофера, служанки и королевы экрана. Прочла мои мысли и рассмеялась. — Считаешь меня сбрендившей?
— Хотел бы я, чтобы все в мире были такими сбрендившими.
Она сменила тему, чтобы уйти от комплиментов.
— А как насчет Фанни? Удастся ей жить вечно?
У меня увлажнились глаза. Я кивнул. Констанция поцеловала меня в обе щеки и оттолкнула.
— Пошел вон!
Я соскочил с ее выложенного плитками крыльца на песок, прошел несколько шагов, обернулся и сказал:
— Счастливо, принцесса!
— Катись, — отозвалась она, явно польщенная. И я умчался.
За день ничего особенного не случилось.
Зато ночью…
Я проснулся и посмотрел на свои микки-маусовы часы [98] , недоумевая, что меня разбудило. Крепко зажмурился и стал слушать, до боли напрягая уши.
Стреляли из ружья. Бах-ба-бах! И опять бах-бах, и снова бах-ба-бах — стреляли на берегу, у пирса.
«Господи Боже, — подумал я, — пирс сейчас почти пуст, тир закрыт, кто же там среди ночи жмет на спуск и бьет по мишеням?»
Бах, ба-бах и удары гонга. Бах-ба-бах. И опять, и опять.
98
Микки-маусовы часы — дешевые штампованные часы.
Двенадцать выстрелов подряд, затем еще двенадцать, и еще, и еще, будто кто-то разложил ружья — сначала три, рядом шесть, потом девять — и перебегает от одного, отстрелявшего свое, к другому — заряженному, бегает между ними без передышки, целится и знай палит.
Кто-то спятил!
Так, наверно, и есть. Кто бы он там ни был — один на пирсе, в тумане, бегает от ружья к ружью и садит в злую судьбу.
«Может, это сама Энни Оукли — хозяйка тира?» — подумал я.