Смерть и прочие неприятности. Opus 2
Шрифт:
— Потому что могу. — Прижав ладони в перчатках к замковой стене, по обе стороны от ее лица, Герберт отстранился на расстояние выпрямленных рук. — У каждого свое предназначение. Мое — такое.
— Кто тебе это сказал? Отец? Айрес?
— Они. И я сам. Я верю, что мне неспроста даны такие силы. — Он отстраненно качнул головой. — Мало кто в народе помнит имена тихих некромантов-ученых. Даже открывших самые фундаментальные законы. Зато Берндетта помнят все.
— Значит, амбиции? Гордыня, жажда славы, мания величия — вот что тобою движет?
— Да, — ничуть не смутившись, сказал Герберт: подпуская в голос ту едкость, которую
Эверест… Ева снова вспомнила про тех, кто поднимается туда, прекрасно зная, что может не спуститься обратно. Кажется, на вопрос «зачем вам туда?» они отвечали «потому что Он есть». Просто затем, чтобы стать тем, кто его покорил. Просто затем, чтобы посмотреть на мир с той потрясающей кристальной высоты, куда способны забраться единицы.
Чтобы разделить свою жизнь на «до» и «после».
— Я могу сделать это, — продолжил Герберт. — Я один из тех немногих, кто может. И не прощу себе, если отступлю просто потому, что струсил. — Когда он оглянулся, на губах его стыл призрак усмешки, от которой Еве стало больно. — Не беспокойся, о твоей безопасности я позабочусь. Даже если я погибну, тебе ничего не будет угрожать.
— Но это же невозможно, — машинально сказала она. Тут же испытала смутное желание треснуть себя по лбу: в ситуации, когда Герберт и без того смотрел на нее с этой горькой усмешкой, ясно выдававшей его привычку во всем видеть здоровый и нездоровый эгоизм, правильнее было сказать совсем не это. Тем более что о своих плачевных перспективах при данном раскладе Ева действительно думала в последнюю очередь. — И вообще, я не за себя беспокоюсь! Хотя не могу не напомнить, что обещание свое ты в таком случае нарушишь.
— Что сделаю все, чтобы тебя оживить? Не нарушу, — откликнулся Герберт прохладно. — Я делаю все, что в моих силах. Я каждый день бьюсь над формулой, которая сделала бы это возможным. Но я уже говорил, что воскрешать тебя в любом случае буду не я. Это не моя специальность. — Он вновь отвернулся, предоставив Еве сколько угодно смотреть на темную шерсть капюшона, скрывавшей бледное золото его волос. — Ты знала, кто я. Какой я. С самого начала.
Она бессильно опустила взгляд: на цветок, пушившийся над брусчаткой крохотным солнышком. Понимая, что ответы лишь подтвердили то, что ей самой страстно хотелось опровергнуть.
Нет, дело не только в амбициях, стремлении оправдать отцовские ожидания и прочей шелухе, которой Герберта окутали извне. Дело в том, что крылось под ней. В нем самом.
В призрачных крыльях, которые даровал ему Жнец.
…«если действительно любишь, ты позволишь ему расправить крылья и ответить на зов»…
Если однажды Динка всерьез соберется на Эверест, ставший ее мечтой — вправе ли будет Ева запретить сестре ее исполнить? Из страха, что это может стоить Динке жизни? Чтобы до конца своих дней та тоскливо смотрела в небо, думая, что не решилась подняться туда, где его можно коснуться рукой — ради того, чтобы остаться с теми, кто ходит по земле? Да, можно возразить, что это эгоизм: рисковать собой, не думая о тех, кому будет больно в случае твоей гибели. Но тот, кто подрезает крылья твоей мечте, эгоист не меньший.
Если не больший.
— Я поняла, — тихо сказала Ева. Сложив вместе холодные ладони, прижала их к губам молитвенным жестом. — Пообещай мне кое-что. Пожалуйста.
Когда Герберт обернулся, в его лице она различила удивление. Наверное, не ожидал, что она сдастся так быстро.
Да только он прав. Ева знала, какой он. Знала уже тогда, на лестнице, когда безмолвным признанием отрезала себе пути назад. И, наверное, не в последнюю очередь полюбила его за это — как он полюбил ее: за самоотверженную, самозабвенную любовь к тому, что ты делаешь.
И готовность идти до конца, не жалея себя.
— В нашем мире есть гора. Высочайшая. Которую, естественно, многие хотят покорить. — Все, когда-то рассказанное Динкой, всплыло в сознании так живо, точно текст был перед ней на экране. — И у людей, которые хотят это сделать, есть свои непреложные законы.
Эти законы Ева, отнюдь не собиравшаяся разделять цель и мечту сестры, запомнила потому, что они неизгладимо врезались в память жестоким расчетливым цинизмом. Особенно тот, который сейчас она не собиралась озвучивать: «Если не можешь идти дальше — умирай и не проси о помощи». Но на той высоте, где они рождались, не было места ни человечности, ни состраданию. Лишь логике, холодной, как ветер «зоны смерти», в клочья раздирающий одежду тех, кто навеки остался там; и если подумать, принцип этот прекрасно применялся не только на горных вершинах — везде, где ставки слишком высоки, чтобы игроки могли позволить себе такую роскошь как мораль.
Чем не альпинисты те, кто с той же леденящей расчетливостью карабкается на верхушку социальной лестницы? Или политики, играющие в престолы со своих сияющих высот?
— Если твоя цель — достичь вершины, ты погибнешь. Потому что вершина — это только половина пути. Если ты достиг вершины, но погиб на спуске, ты не покорил ее. Эверест покоряет лишь тот, кто вернулся обратно. — Под пристальным прищуром Герберта она судорожно сцепила соединенные ладони: в этом движении выплеснулись все эмоции, которым Ева не позволила прозвучать в голосе. — Так вот. Пообещай мне, что вернешься. Если не ради меня — хотя бы потому, что неудачника никто не запомнит.
Она не позволила своему облегчению улыбкой отразиться на лице. Ни когда его взгляд смягчился, ни когда Герберт, шагнув вперед, накрыл ее руки своими.
Да ей и не хотелось улыбаться.
— Я знаю. — Он коснулся губами ее пальцев: выдыхая слова так, точно пытался согреть их сквозь светлую замшу не гревших перчаток. — Верь в меня. Я не собираюсь умирать. Должен же я похвалиться тебе, как это было.
Последнее вновь сопроводила усмешка. На сей раз — без горечи. И, лишь увидев ее, Ева позволила себе выдохнуть. Фигурально, естественно.