Смерть пчеловода
Шрифт:
Эту мысль можно выразить и совсем по-иному.
Человечество, тысячелетиями пребывавшее в плену нелепого и пагубного ложного представления, будто им властвует суровый и чуть ли не злобный Отец, всего за несколько дней обнаружило свою ошибку.
Оказалось, что людьми властвует Мать.
А жизнь меж тем с каждым мгновением все быстрее катилась туда, где словесные описания невозможны, в царство, для которого нет слов, — началось ОТМИРАНИЕ ЯЗЫКА.
Один из последних языковых фрагментов содержал такое послание:
ЕСЛИ БОГ ЖИВ, ДОЗВОЛЕНО ВСЕ.
(Голубой
6
Записки и рая
Березовый лес. Болото. Первые, чуть заметные признаки, что скоро распустятся почки. До чего же быстро миновала зима! Я не очень уверен, что мне хочется весны. Я к ней не готов. Одиночество во мне набухает, как навозная куча. Самые диковинные ростки вылезают на поверхность. Сомнения.
И каждое утро мне по-прежнему страшно, что боль вернется. Всю зиму я мучился от боли. А теперь так же сильно мучаюсь от страха перед нею. Смотрю на себя: ослаб, хожу с трудом, куда больше, чем прежде, устаю от походов в лавку. За руль садиться избегаю, не столько ради экономии бензина, сколько опасаясь испытывать себя. В результате полдня потеряно, но я толком не знаю, на что бы иначе использовал это время.
Человек — странное создание, парящее между зверем и надеждой.
О смысле мироздания, о том, к какой цели устремлено всё: молекулы, молекулярные цепочки, сознание, сонеты и сестины, подземные ядерные ракеты, фрески Микеланджело, биноминальная теорема и мадригалы Монтеверди, — я на самом деле знаю не больше, чем любой замшелый камень за ульями на моем участке. Или комар. Или амеба в крохотной капле стоячей воды.
В человеческой истории до вечера еще далеко. На самом деле лишь раннее утро.
Страх сойти с ума намного глубже страха стать кем-то другим:
но ведь мы же все время и становимся другими.
Was mich nicht umbringt, macht mich st"arker. — То, что не убивает меня, делает меня сильнее. (Ницше).
Болото. Березы. Цветочки Tussilago farfara[5] возле канавы. Б'oльшая часть ульев ожила. К примеру, мой друг Никке, которого в сентябре 1952-го сбил грузовик, когда он на велосипеде поехал домой завтракать. Я часто вспоминаю его, когда вижу что-нибудь необычное, что-нибудь по-настоящему для меня интересное. Любопытно, что бы сказал Никке. «Сейчас я посмотрю на это как бы вместо тебя, Никке». Невероятно интенсивное переживание. Ведь человек во многом тождествен людям, которых он знал.
Пятидесятые годы. Какими они запомнились мне? По Стокгольму разъезжали маленькие голубые трамваи. По телевизору выступал Герберт Тингстен[6]. Референдум о всеобщем пенсионном обеспечении за выслугу лет, в котором я так и не сумел толком разобраться. Референдум о лево- или правостороннем движении, когда
Как одевались девушки в пятидесятые годы? Кажется, они ходили в длинных, чуть не по щиколотку, хлопчатобумажных платьях с широченными кушаками? И говорили вроде бы по-другому? Я точно не помню.
Мальчишками, да и гимназистами тоже, мы летом часто удили рыбу возле шлюза Фермансбу. Медлительная, неутомимая, впрочем, нет, не неутомимая, скорее меланхоличная река Кольбексон образует там небольшой водопад, а рядом находится островок с развалинами каких-то давних лачужек, где в ту пору росло великое множество сморчков.
У южного конца этого островка расположен шлюз Фермансбу, туда ведет тропинка, окаймленная такими высокими пышными деревьями, что вся она превращается в зеленый туннель, у каменной облицовки канала колышутся вековые водоросли.
А внизу, у самого шлюза, вода глубокая, угольно-черная — не потому ли Кольбексон и называется Угольной рекой? — и в половодье вихрится черными водоворотами, которые нас, мальчишек, просто завораживали.
Уже в мае мы каждый день после уроков спешили туда, потому что у щук был как раз самый клев. Мы — это несколько мальчишек, чьи родители имели в здешних местах летние домики, да еще кое-кто из местной ребятни.
Случалось нам, конечно, и поймать иную рыбину, драматические эпизоды, когда огромные щуки вырывали у тебя из рук блестящую золотистую удочку и исчезали в глубине вместе со всем этим хозяйством в пасти, или когда здоровенные щуки уже в траве бились и трепыхались, как змеи, или когда кто-нибудь, поскользнувшись на мокром камне, падал в черную, всегда холодную воду.
Но по-моему, самым важным здесь, у шлюза, была вовсе не рыба.
Черная, текучая вода казалась сродни черному мраку в наших собственных зрачках.
Мы сидели, смотрели вниз и разговаривали, об удивительных вещах.
Велосипеды кучей лежали где-нибудь в кустах, главное — исхитриться и прошмыгнуть мимо домика шлюзового смотрителя, ведь этот пожилой дядька совершенно не понимал, зачем мальчишки ходят к нижнему шлюзу, да еще целой гурьбой. Он вечно опасался, что они начнут баловаться с воротами шлюза и менять уровень воды, а ему ничуть не улыбалось тащиться пешком за добрых полкилометра, если какие-нибудь ворота, которым положено быть закрытыми, будут стоять настежь.
(Между прочим, велосипеды играли тогда в нашей жизни огромную роль — ну, вроде как домашние животные.)
Никке был мальчуган на редкость веселый. Шустрый, как белка. Всегда бодрый и жизнерадостный. Я подозревал, что он попросту видит больше, чем другие. И слушает тоже лучше, чем другие. Именно он обнаружил, что на закате у берега можно услышать выдру. Едва внятный звук, никто из нас не обращал на него внимания, но он все время был.
Маленький, тощий, загорелый, невероятно гибкий, Никке взбирался на самые высокие сосны, просто обхватывая ствол коленками и как бы заползая наверх. По-моему, он вообще не знал, что такое головокружение. А как-то раз живьем проглотил уклейку — в доказательство, что это возможно.