Смерть пчеловода
Шрифт:
Никогда я не был так умен, как в ту пору. Я знал, что я здесь чужой, но знал, что и другие тоже чужие. В мирозданье ни у кого нет дома.
Когда Никке вынырнул, лицо у него посинело от недостатка кислорода. Он кое-как подплыл к берегу, и мы его вытащили, но прошло минут пять, прежде чем он смог говорить. Он лежал, ловя ртом воздух, как маленькая ильная рыбка. От него пахло донным илом, вековыми камнями, блеклыми водорослями и гнилью.
Мало-помалу мы поняли, почему, вынырнув, он так плохо плыл и почему не сумел сам выбраться на берег. Правая
Нам казалось, он умирает. В жаркий июньский день его тряс озноб.
— Что случилось? — спросили мы.
Сперва он вместо ответа только застучал зубами. Потом попытался что-то сказать, но лишь немного погодя произнес более-менее четко, так что мы поняли:
— Это была не блесна. Блесну я не достал.
— Тогда что же у тебя в кулаке?
Он взглянул на стиснутый кулак, будто начисто о нем забыл.
— Что у тебя там? Что?
От любопытства мы так и плясали вокруг него. Что это не блесна, сомнений не вызывало, ведь крючки давным-давно бы исполосовали ладонь.
Мы умолкли затаив дыхание.
Со дна шлюза Фермансбу Никке достал тяжелую золотую монету, золотой дукат времен Карла XIV Юхана[7], единственную, какую там когда-либо находили.
(Голубой блокнот, VI:1)
7
Рваный блокнот
Глаза отцовской сестры, тети Теклы, такие древние. Все тот же мрак мирозданья, бездна межгалактического пространства.
Тетя родилась в 1870-м в Бергской волости и до прошлого года была жива. Маленькая старушка, вперевалку снующая по хальстахаммарскому дому престарелых, с посетителями вполне разумная, на ореховом письменном столе красивая стеклянная ваза с карамельками, самый что ни на есть домашний уют.
Мне кажется, за прожитые сто лет у нее ни разу не возникло повода спросить себя, зачем она существует. Что ж, она была верующая, а религия, конечно же, объясняла все.
Я начал заглядывать (даже в потребительской лавке) людям в глаза, будто эти глаза могут сказать что-то особенное, я имею в виду, будто в них можно прочесть какой-то ответ.
А все дело в странной идее, что они способны увидеть что-то, чего не вижу я.
Вчера на стену террасы выползла ящерка, грелась на апрельском солнце.
Она сидела совсем неподвижно. Не знаю, может, я ошибаюсь, но у меня было такое впечатление, что ее окраска менялась, проходя по всей гамме оттенков серебристо-серого.
Я присел рядом, присмотрелся. И обнаружил крохотный глаз.
Его чернота была совсем иная, бодрая, трезвая чернота рептилий.
В сравнении с глазами рептилии глаза млекопитающего кажутся туманными, чуть хмельными от жарких сил жизни.
Рептилия трезвым взглядом смотрит прямо во мрак.
Бог весть, что она видит. Что-то… другое?
(Голубой
* * *
…с трех часов ночи, все интенсивнее, из прежней точки, с ответвлениями к ляжкам и диафрагме, поначалу на давнем, привычном уровне, потом все более жгучая.
Я знал, что мне была дана только передышка.
Но, как ни странно, я чувствую, что использовал ее хорошо.
(Рваный блокнот, II:1)
* * *
«Скорая» — 90 000.
Центральная больница — 13 71 00 (коммутатор).
(Рваный блокнот, II:2)
* * *
Рвота, прямо-таки с упорным однообразием, что бы ни взял в рот. Пусть даже воду с медом. Но если пить очень маленькими глотками, то ничего. Температура.
Прогулка к почтовому ящику — как полярная экспедиция.
(Рваный блокнот, II:3)
* * *
Собаку отдал Ольссону с хутора Скриваргорден. Короткое странное прощание. Напоследок подарил ей большой кусок сыра, но она выглядела как-то рассеянно и незаинтересованно. Таскала его из одного угла комнаты в другой. Беспокойно скулила. У Ольссона ей будет хорошо.
(Рваный блокнот, II:4)
* * *
Good night, ladies. Добрый вечер. Три дня без боли, но она вернется, паузы все короче.
Обескураживающее сходство между болью и желанием. Оба целиком овладевают твоим вниманием, заслоняют тебе все и вся, как любимая женщина. Перед ними меркнут и сводки новостей, и погода, и перемены в природе, и даже страх. Это царство, где всевластна правда.
Люди стали заглядывать ко мне почаще и без обиняков говорят, что мне нужно в больницу. Здесь, в Северном Вестманланде, народ практичный. Вестманландцы никогда не скажут: «Он умер». Они скажут: «Он покойник». Опасаются, что я «стану покойником».
Читать газету больше не могу. Читаю, то есть скольжу взглядом от слова к слову, но в каждом слове — одна лишь боль. А еще хуже ощущение, что все это меня не касается. Последние дни у них только и разговору что о каком-то «Информационном бюро».
Их проблемы уже не мои. Любопытно, что это за «Информационное бюро». Мне представляется бюро, которое может дать ответ на все вопросы:
Почему именно я?
Почему именно я обречен смерти?
Почему именно мне эта боль?
Почему именно я тождествен этой боли? Почему именно я тождествен кому-то, кто испытывает эту боль?