Смерть секретарши (сборник)
Шрифт:
– В общем, мне понравилось. Старое и новое вместе – так я понял, новое через традицию. Наглядно, действенно, в народном духе. Тут у нас одна срочная работа. Надо доснять ткачиху, это под Ивановом, вы там уже были. Надо будет еще два-три снимка – это общее мнение. Я знаю, конечно, что вы только прилетели, все знаю, знаю, но, может, вы отважитесь, это недалеко.
– Недалеко, конечно. Но там добираться надо на попутках, два раза приходится автобус менять…
– Вот что. – Шеф задумался. – Вот что… Я вам дам машину. И не просто машину, а Валерия своего – с ним вы в два счета слетаете. За три-четыре дня обернетесь?
– Конечно.
– Вот и поезжайте. А с ним я лично поговорю. Сегодня же после обеда и можете ехать. Идет?
Отпустив Гену, Владимир Капитоныч сидел некоторое время один, пытаясь разобраться в собственных действиях. Конечно, действия его могли быть только правильными, но мотивы их в данном случае были ему пока не вполне ясны. Это было связано с Ритой. Риточка ходила грустная, что-то у нее случилось. Что-то случилось с приездом фотографа, так что его отъезд… Тем более ведь
Теперь надо сообщить Рите. Зайти к ней, поговорить, лучше всего домой… Это последнее свое намерение Владимир Капитоныч не стал анализировать с точки зрения его скрытых мотивов. И поступил совершенно правильно, потому что подобная рефлексия могла поселить в нем чувство неуверенности, губительное для его душевного здоровья и вовсе не уместное на предстоящем курултае сотрудников, которые ждут руководящего слова.
Что касается самой Риты, то она переживала сейчас моральные трудности. Еще ни разу в жизни она не бывала отвергнута: это объяснялось не только ее, при всей их скромности, безошибочно действующими женскими чарами, но и ее благоразумием – она никогда не ставила себе неосуществимых женских задач, не замахивалась на журавля в небе. Зато в сексуально озабоченном ареале ее обитания предложение всегда превышало ее запросы и требования, так что жизнь была лишена особых сердечных волнений (что, кстати, и помогало ей отчасти сохранять такую обаятельную свежесть при довольно утомительной городской жизни). В происшествии с Геной существенной была даже не угроза его потерять и быть отвергнутой (в конце концов, она не испытывала к нему сильного чувства и сделала выбор вполне рационально) – существенным было неожиданное и неуместное чувство вины, которое она вдруг испытала, а также возникшая вдруг неуверенность в себе, в своей абсолютной правоте, в своем праве. Этот его неожиданный поздний приезд, испытанные ею при этом страх и унижение (вдруг он все еще на лестнице, вдруг он устроит скандал, может, даже пустит в ход насилие) – все это поставило под сомнение саму идею брака (мало она, что ли, была наслышана про все эти дела?); все это разрушило мечту, уже пустившую корни в ее душе и обросшую деталями: семья, муж, ребенок, добрые отношения с друзьями дома (потому что пойди-ка проживи без друзей, даже если триста, даже если четыреста в месяц). Теперь выяснялось, что все не так просто – не так легко сохранить самостоятельность, потому что даже этот милый, по уши влюбленный в нее Гена, он тоже становится другим человеком, получив хоть на столечко больше прав, чем раньше, чем все остальные: ну с какой стати он приперся раньше времени, для чего звонил в дверь, ломился. (Ей казалось теперь, что он грубо ломился к ней в квартиру, нарушая всеобщий покой.) Но главное, со светом – она не могла простить себе этот дурацкий полусвет. А потом еще, дура, выключила – самое глупое, что она могла сделать. Она обдумала все и решила, что все это еще можно переиграть, можно ему доказать, что все не так. Она даже заговорила сегодня утром с Лариской в поисках самого надежного алиби (скажем так: Лариска была у нее с хахалем, а Рита была в Алабине у племянников), но тут дурища эта намекнула, что ночевала сегодня у Гены в Орехове, и все полетело к черту, все построения, потому что стало чуть-чуть обидно, чего греха таить (конечно, если здраво судить, то нечего обижаться, а все же было обидно). Тогда Рита и позволила себе то, что она позволяла себе иногда делать, но все же не так бесцельно и постыдно, как сегодня, – она всплакнула в коридоре и в результате ходила до самой летучки с зареванными глазами. Надо отдать должное Капитонычу – старик засуетился, вызвал к себе Гену и отправил его в командировку куда-то под Иваново с машиной (она даже не просила об этом), а ей сказал, что надо все здраво обсудить, если можно, то вечером, и желательно у нее дома: все, что можно, он сделает, только надо обдумать все здраво и, конечно, не реветь. Может, ей нужна, например, отдельная квартира – что она, хуже других?
А после летучки вдруг – только этого ей сегодня не хватало – явился Залбер. Он пришел, когда Рита сидела одна, смотрясь в маленькое зеркальце и всеми силами пытаясь восстановить утраченное равновесие и навести марафет. Рита рада была, что все были в разгоне и никого не было рядом: шеф уехал, Колебакин ушел в райком, и Юры не было, и Валевского, и дуры Лариски, и Гены…
Залбер долго раскланивался, возил по полу калошами, а потом вдруг ляпнул (если бы хоть кто-нибудь был, он, может, и постеснялся бы, не начал, но тут уж…):
– Риточка, я все знаю. Этот дом полнится информацией, и я все знаю. И я хотел сказать вот что…
– Не надо, Бога ради.
Она умоляюще глядела на него, но он, как правило, не замечал окружающих людей и предметов, он жил в мире идей, обязательств и принципов, и самым живым из персонажей его мира был покойник Залмансон, так что Залбер не то что проигнорировал – он просто не заметил умоляющий Ритин взгляд и произнес, стараясь держаться как можно ближе к своим принципам, обязательствам, идеям:
– Выходите за меня замуж. Потому что дело не только в том обожании и поклонении, которое… Но и в том, прежде всего в том долге, который я как честный человек и мужчина имею перед вами и перед будущим ребенком, точнее даже, мы оба имеем… Я понимаю, что я не самый завидный и обеспеченный муж, которого вы могли найти при вашей красоте и молодости, но я одно могу сказать, что твердые принципы, которым я не изменял всю свою жизнь и которые я мог бы внушить нашему сыну, ибо мы переживаем трудное для идеи время, и я предвижу, что нашему сыну…
Вошел Евгеньев и уселся на свое привычное место. Он слышал только самый конец монолога, но уже и это позабавило его бесконечно, так что он вовсе не думал сейчас никуда уходить и лишать себя зрелища, которое не часто случается в однообразной редакционной толкучке.
Рита не только из-за своего расстроенного состояния не смогла остановить сразу этих излияний Залбера, но и потому еще, что из всех мужчин, которые могли бы заявить серьезные претензии на ее ребенка, именно Залбер (каким бы диким и неправдоподобным ни показалось бы это, скажем, Евгеньеву) – именно он имел на это больше всех оснований. Конечно, никто, в том числе и он сам, наименее опытный из мужчин, не мог бы с уверенностью сказать, что именно в тот раз, именно тогда… Но она-то знала, что это было именно тогда , потому что, дойдя с ним в тот раз до самой его квартиры и заглянув в эту квартиру из чистого любопытства (все же интересно, как живут настоящие гении), она была потрясена бедностью, убожеством и мерзостью запустения, в которых он жил (а ведь он в тот день специально подмел полы, постелил старую бархатную скатерть и купил торт «Арахис»). Сердце ее дрогнуло от жалости, сраженное подлинностью этой нищеты, этого пренебрежения к земным благам, этой озабоченности чужими, никому на свете не нужными делами (например, восстановлением славного имени Залмансона и еще чем-то в этом же духе), – оно раскрылось навстречу этой нужде, этому загадочному идеализму, и Рита брезгливо постелила свое пальтишко на грязном Залберовом диване… Вот тогда-то все и случилось, Рита без календарей знала, что тогда. Именно поэтому она так смутилась сейчас и позволила ему начать, но, как только вошел Евгеньев и расселся, как в театре, со всеми удобствами, Рита взяла себя в руки и твердо сказала:
– Марилен Соломоныч, миленький, ради Бога, не сейчас, у меня работа, вот и товарищ ко мне, а сейчас мне срочно надо к главному. У меня же есть ваш телефон, так что я позвоню, я все обдумаю, вы мне все скажете… До свидания!
Залбер взглянул на свои черные калоши и вдруг сник, съежился, замолчал. Английские ботинки Евгеньева торчали из-под стола рядом с его калошами ленинградской фабрики «Красный треугольник», той самой, что расположена была за далекой Нарвской заставой, где шел человек с ружьем и где грохотала несмолкаемая канонада «Авроры» (шесть лет жизни потратил Залбер на поиски бушлата беглого матроса с «Авроры» – шесть лет жизни принесли восемь строк в «Огоньке», но что же оставалось от тех славных времен, кроме «Красного треугольника» на черных калошах, скажите мне, что?). Английские ботинки проникли в редакцию точно десант Антанты, и Залбер, взгляд которого вдруг стал рассеянным и бессмысленным, медленно отступил в коридор, где еще долго глядел на противопожарный ящик и ловил обрывки мыслей, блуждавших вокруг Колчака и Антанты, комиссара Залмансона и суровых будней костромского ревкома.
– Я так понимаю, что ты получила еще одно предложение? – спросил Евгеньев, и Рита ответила просто:
– Да, чего доброго, а предложений…
Ей вдруг стало легче – нелепое, неприемлемое предложение Залбера почему– то восстановило утраченное ею спокойствие. Она даже улыбнулась, и в ответ ей улыбнулся из-за стола Владислав (он все-таки неплохой мужик, может, лучший из всех).
– Ну что ж, – сказал он. – Предложение – это всегда предложение. Подшей его в папку непрошедших материалов. Жаль, конечно, что он сумасшедший. А может, он не сумасшедший, а просто мудак, тогда ничего страшного. В конце концов, любой мужчина, делающий брачное предложение, – сумасшедший. И уж конечно, любой мужчина – мудак в глазах женщины. Вот если бы ты еще способна была обобщить свой опыт, раскрыть тайный механизм своего влияния – что приводит в действие весь сложнейший физиологический и психологический аппарат, над загадкой которого бьются бесчисленные ученые институты? – ты внесла бы неоценимый вклад в развитие цивилизации. Но беда в том, что ты не можешь: это просто инстинкт, такт, несколько нехитрых приемов, действующих тем не менее безотказно на этих униженных, комплексующих мужчин, которых – от последнего Залбера до первого заместителя – всех тычут носом в их собственное дерьмо.
Рита пудрила носик перед зеркалом. Она никогда не слушала, что говорят мужчины. В конце концов, это было не важно, что они говорят. Пусть говорят, если им от этого становится легче: она вовсе не считала их жизнь легкой.
Им некуда было спешить. Они со вкусом пообедали в каком-то районном ресторане, конечно, там давно уже укоренился недостаток белковых продуктов, но для двух приезжих из центра кое-что все же нашлось. Гена разыграл свой любимый финт: пошел на кухню и доверительно сообщил, что он везет очень важную персону, режиссера, лауреата Нобелевской и еще какой-то там премии. Он-то сам так, ничтожество, а вон тот, за столом, – страшная личность, и если ему не угодишь… Хиханьки-хаханьки, но покормили их вполне прилично, они понеслись дальше. Им с Валерой найти общий язык было нетрудно. Они были одногодки, и они знали, что почем в этой жизни. Им приходилось горбить самим, делать дело; они кое-что умели, и они презрительно относились к старперам и брехунам, вроде Колебакина или Капитоныча. Валевского они дружно ненавидели, Чухина тоже. Первый был им противен и непонятен, второй – весь на ладони, хозяин жизни. В общем, хотя они были разные люди, во многом они сходились, и к тому времени, как они добрались на текстиль-комбинат в Канашино, они были уже кореша.