Смерть секретарши (сборник)
Шрифт:
На комбинате им надо было снять одну средних лет депутатку и еще вместе с ней двух-трех ткачих попригляднее, как бы ее учениц и передовичек. Гена знал, что те, которых он снимет, и будут с этого дня передовые, а ко всему еще и всесоюзные знаменитости (после того как снимок будет напечатан, почта будет возами таскать им письма от сержантов и рядовых, отличников боевой и политической подготовки, которым попадет в руки номер журнала с перспективными заочницами). Так что они с Валерой (которого он снова выдавал за большого начальника, что Валере определенно нравилось) были здесь не просто представители столь малочисленного в этих местах мужского пола или посланцы столицы, они были еще и вполне влиятельные
Кончилось все тем, что Гена и Валера остались вдвоем у себя в комнате, очень пьяные и полные дружеской симпатии друг к другу, а также взаимного сочувствия по поводу неудавшихся блядок в изобильном краю, где, казалось, сам Бог велел… Впрочем, у Создателя на их счет были в тот вечер совершенно другие планы.
– Генаша, друг, люблю! – орал Валера на все общежитие, и, если бы в Канашине за последние полвека наблюдались бы хоть какие-нибудь прецеденты, работников печати, конечно, заподозрили бы в нездоровых тенденциях. – Вот мы с тобой жидко обосрались сегодня. По сто чувих было на брата и ни одной на ночь, хучь лапу соси.
Валера добавил еще несколько выразительных слов и смолк. Но уже вскоре, не в силах пережить позор создавшейся ситуации, он продолжил свою жалобу турка:
– Вот жизнь, а, Генаша? Живут же тут девицы – ни кабака, ни мужика! Там в Москве по десять херов на одну какую ни то завалящую, а тут…
Гена попытался остановить Валеру, словно чуя, к чему клонится разговор, но только навредил этим, потому что Валера любил правду-матку и был человек грубый. Ему казалось, как и всякому правдолюбцу, что для блага ближнего он должен немедленно доискаться до правды и что он никак не может поступиться своей честностью. На самом деле он только разрушал, обозначая его словом, нечто такое, что было тоньше и сложнее слова и что просто не могло выжить в тесной для него клетке обозначения. Именно поэтому Валера был не прав, а правы были Гена и даже Капитоныч с Тургеневым, но Валера не понимал этого и потому, освобожденный своей грубостью от церемоний, раскрепощенный выпивкой и движимый самым искренним сочувствием к другу Генаше, он решил открыть ему глаза для его же собственной, Генашиной, пользы. Занятие это заняло у него большую половину ночи и стоило ему подбитого глаза, но в деле установления истины нельзя считаться с потерями.
– Ты думаешь, ты один ее харил, друг Генаша? – говорил с горечью Валера. – Да они все ее тянули, все пежили. Вот шеф, например, это уж я точно знаю, сам сознался. Теперь – Влад, этот тоже ее шкворил, да ему положено. Шефу она намекала, что, мол, от него, от шефа, понесла, да и мне намекала, но я ее послал куда подальше, хотя все может быть… Потому что я тебе как другу скажу – я сам видишь какой, и она со мной поймала кайф, это точно, ты сравни мой возраст и Капитоныча; ты бы слышал, как она со мной – и так и сяк: мол, ах, ты такой, ты сякой, ты большой…
– Да никакой ты не большой! – заорал вдруг Гена, весь мокрый от духоты, от слез и горя. – Никакой ты не большой, дерьмо! Это она всем так говорит, научил ее кто-то говорить, а вы, дураки, уши развесили…
– Тебе тоже? – опешил Валера. – Ну, может быть! Это я, конечно, не знал, не поручусь. Но вот что про шефа и про Влада – это я точно тебе сказал, и что она мне и шефу говорила то же самое про ребенка – это точно. А вот Чухин – тут я имею один пункт, тебе сейчас изложу…
Утром они не могли вспомнить, в каком именно месте этой благонамеренной исповеди Гена с криком «Убью собаку!» бросился на Валеру и когда именно дежурная привела к ним дружинников, которые, конечно, в этом городе тоже были девчата.
Остаток ночи Гена спал у дружинницы, которая делала ему примочки и оставила его досыпать в девчачьей комнате, когда ушла поутру на работу.
К обеду оба они уже достаточно пришли в себя, чтобы тронуться в обратную дорогу, и Гена с удивлением убедился, что Валера, привыкший к таким переделкам, вовсе не был на него в обиде, а, напротив, с удовольствием вспоминал, как славно они вчера дали шороху. Самое удивительное было то, что Гена почти ничего не помнил про драку, про стук в дверь и приход дружинниц, но зато отлично, до последней детали помнил все Валерины откровения, и теперь, в беспощадном свете дня, они нужны были ему, все до последнего, потому что все была правда, и притом такая, которую знал даже посторонний человек. Это был конец, и больше уже ничего и никогда у него не могло быть с Ритой. Ничего. Никогда.
Ему очень хотелось еще расспросить Валеру о многом, например, о том, говорила ли когда-нибудь Рита о нем с другими, – он хотел испытать это последнее унижение. Но он не мог заставить себя вернуться к этому разговору, а правдолюб Валера больше не ступал на опасную тропу.
Они доехали до Москвы и расстались друзьями, но, оставшись один на московской улице, Гена почувствовал, что ему не хватает еще чего-то, еще одной капли для того, чтобы почувствовать себя совершенно свободным – и совсем несчастным.
Гена добрался до Ритиного дома и стал прогуливаться по переулку, потому что был уже конец рабочего дня и она могла появиться с минуты на минуту, одна или не одна – пешком или на машине, и тогда… Он совершенно не представлял себе, что будет тогда и что он скажет ей, если она появится под руку с кем-нибудь. Он был в страшном возбуждении, мир рушился, а может, уже лежал в развалинах, и сознание Гены, обычные его привычки, слова – все осталось там, в дымящихся обломках рухнувшего мира. Если бы сегодня началась война, Гена вовсе не удивился бы, не особенно бы огорчился, а может, даже наоборот, вздохнул вслух облегченно и откровенно, хотя не раз слышал, что пропаганда войны преследуется со всей строгостью советских законов.
Риточка появилась из-за угла одна, она шла торопливо со знакомым французским пакетом «фнак» в руке («Фнак» – прелестный знак). Сердце у Гены сжалось. Он долго медлил, потом шагнул ей навстречу, настиг у самого подъезда, и она, глядя с испугом в его посеревшее лицо, сказала, пытаясь быть веселой:
– Это ты? Вот сюрприз. Может, зайдешь… Только попозже, мне сейчас совершенно некогда…
– Понимаю, – сказал Гена. – Сочувствую. Я тебя не задержу. Только вот это.
Он шагнул вперед и сделал то, чего не делал никогда в жизни ни с одной женщиной, на даже с мужчиной (если не считать вчерашней пьяной потасовки), ни даже в детстве в школе: он дал ей пощечину, довольно увесистую, как ему казалось потом, или недостаточно ощутимую, как ему тоже казалось порой.
– Ой! Ты что? – Рита потрогала свою щеку и со страхом оглядела ладонь, точно ожидая увидеть на ней следы крови. – Ты что? С ума сошел?
– Теперь можешь идти, – сказал Гена. – К тебе придут. Подготовься. Подмойся.
Он отвернулся, быстро зашагал прочь и еще слышал, не дойдя до угла, как она крикнула вслед:
– Гена!
Он почти бегом завернул за угол, боясь обернуться, боясь увидеть ее крошечную фигурку в потрепанном, но еще почти элегантном польском пальто позапрошлогодней моды.