Смерть транзитного пассажира
Шрифт:
«Какая дикая случайность, какая глупость, — думает Буров. — Зачем я здесь?.. Кому это нужно? Летел бы спокойно в Токио и никогда не вспомнил про эту глухую деревню, затерявшуюся среди лесов. Может, в этом доме и живут-то совсем чужие люди: столько лет прошло. Все погибли, а в доме живут чужие». Эта мысль нравится ему. «Ну, конечно же, это так. Я уеду, и все будет опять по-прежнему, все забудется».
Но тут же он с тоской вспоминает свое подавленное настроение перед отлетом, белую лошадь из детства, которая вдруг примерещилась ему невесть отчего. «Это старческое, старческий бред, только
Уже недалеко от дома Буров увидел, что из него вышла женщина с сумкой и пошла к деревне. Женщина была совсем молодая, хорошо одетая. «Ну вот, — с удовлетворением подумал он, — так и есть: в доме живут чужие. Кто она, эта женщина? Ни дочерью, ни женой Николая она не может быть. Для одной слишком стара, для другой очень молода». Когда Буров подошел к калитке, то уже совсем успокоился. А вот протянуть руку и толкнуть калитку не мог. Не мог!..
Он постоял минуту, вглядываясь в окно, но никого не увидел. Потом с трудом, словно превозмогая какую- то гигантскую тяжесть, все-таки протянул к калитке руку. Она открывалась так же, как и раньше: надо было просунуть руку между двух досок и приподнять деревянную щеколду. И Буров приподнял.
Он осторожно пошел по узкой дорожке. Дорожка была упругая, усеянная по обочине желтыми цветами одуванчиков, большими подорожниками, и Бурова пронзило вдруг ощущение, будто он идет по этой травянистой, сырой от дождя тропинке босиком, как в детстве, легко придавливая траву пятками.
Около самого дома, вся осыпанная цветами, словно белый факел, росла черемуха. У крыльца стояла большая старая бочка с водой, чистенький половичок лежал на ступенях. Как тяжелы были эти пять ступеней, как тяжелы! Когда Буров поднялся на крыльцо и постучал в дверь, лицо его покрылось мелкими бисеринками пота, рубашка прилипла к телу…
В доме произошло легкое движение, негромко хлопнула дверь внутри, и вот уже распахнулась дверь на крыльце, и к Бурову вышла маленькая старушка в цветастом фланелевом платье и в таком же цветастом переднике. Буров сразу узнал мать, и словно мороз прикоснулся своими иголками к сердцу, заставил затрепетать его, сжаться.
— Тебе кого, милок? — спросила мать тонким и словно чуть надтреснутым голосом.
Слова застряли у Бурова в горле. Он смотрел на лицо матери, темное не то от солнца, не то от старости, смотрел в бесцветные глаза и не мог выговорить ни слова… ему не хватало воздуха, нечем было дышать…
— Если ты про дачу, так не сдаем мы, милок, не сдаем…
«Не узнала, — подумал он, — не узнала…»
— У нас тут автобус застрял… За трактором пошли… Я вот попить, молочко, может, у вас найдется, — выговорил наконец Буров.
Мать улыбнулась, прикрыв рукой беззубый рот.
— Ты заходи, заходи, милок… У нас если автобус застрянет, не только молочка попить успеешь. И отобедаешь и отужинаешь… Заходи, заходи.
Она пошла впереди, что-то шепча себе под нос, рукой шаря по стене, открыла дверь в комнату, поджидая
Бурова. И по тому, как она шла, шаря рукой по стене,
— Ты, милок, садись, я тебе молочка плесну, попей пока, а то и обедом накормлю. Автобус-то когда вытащат! Молочко, правда, у меня не свое. — Мать прошла на кухню, отделенную от комнаты легкой перегородочкой, и Буров слышал, как она наливает молоко. — Нам со стариком корову-то держать уже невмочь, да и незачем. Так вот соседская дочка приносит. Павлова Лидка, — сказала мать, вернувшись с кухни и ставя перед Буровым большую кружку молока.
— Пей, милок. Молоко свеженькое. Лидея утречком занесла. Такая заботливая дивчина… Дай ей бог здоровья. — Мать села, подслеповато щурилась, словно стараясь разглядеть гостя. — У ней, у Лидаи-то, сегодня свадьба. И мы со стариком званы, да старик мой обирючил совсем. Чего, говорит, там целый день сидеть. Вечером сходим. Жених свой, деревенский. На учителя выучился. Золото, а не парень.Якак подумаю о них, сердце радуется. Есть, милок, счастье-то на земле, есть…
Буров пал молоко судорожными глотками. Ему было трудно пить от нервного напряжения, но он заставлял себя и пил глоток за глотком.
«Что же это за Павлова? Не Василия ли Павлова Дочь? Ну, конечно, чья же еще… Больше Павловых в деревне не было», — подумал он, и слабость овладела всем его телом. Снова взмокла рубашка. Он чувствовал, как холодные струйки пота бегут по его телу.
«Василия Павлова дочь. Василия Павлова… Васьки Павлова…» Того, который остался в окопе, когда он, Буров, вышел с поднятыми руками навстречу серо-зеле- ной цепи немецких солдат…
— Ты, видать, городской, милок? — спросила мать. — Командировочный или дачу присматриваешь?
— Командировочный я, — ответил Буров. — Да вот застрял автобус… Наверно, вытащат скоро…
— Вытащут, вытащут, — согласилась мать. — Не скажу, скоро ли, но вытащут. Да ты не суетись. Автобус-то небось у Старого гумна сел, в низинке?
— У Старого гумна? — переспросил Буров. Слово «гумно» поставило его в тупик. Оно было знакомо. Даже очень знакомо. Связано с какими-то приятными воспоминаниями из детства. Но Буров никак не мог вспомнить, что оно означало.
— Да, у гумна, — торопливо согласился он. — У гумна…
— Ну, так он все одно через деревню пойдет. Ту- точки радом, на прогоне, и остановка. Ты и посиди, милок, поговори со старухой, как там в городе у вас жисть. А то я все одна да одна. Старик мой работает, хоть и пенсия ему вышла. Да коли и дома, так все равно слова не услышишь. Совсем в старости бирюком сделался.
Она тяжело вздохнула и задумалась. Руки ее, узловатые, темные, со множеством веснушек, шевелились, словно перебирали что-то невидимое для Бурова.
Буров молчал. Он понимал, что его молчание выглядит странно, что надо или сказать что-то, или уходить. Но он не мог сделать ни того, ни другого. Он только смотрел и смотрел на мать не отрываясь, словно хотел навсегда запечатлеть в памяти ее потерянный было образ. «Как она постарела, как она постарела», — только думал он.