Смерть в «Ла Фениче»
Шрифт:
— Но ведь можно все отрицать, — сказал Брунетти, открытым текстом подсказывая дачу заведомо ложных показаний.
— По-моему, на судью-итальянца это не подействует. И не думаю, что она станет врать. Мне, честно говоря, не верится. Нет, об этом — точно не станет. Флавия считает себя превыше закона. — Очевидно, она тут же пожалела о сказанном. — Но у нее же все только на словах, одни разговоры — все равно что на сцене. Она может кричать и бушевать, но при этом — только мимика и жесты. Я не видела, чтобы она хоть на кого-нибудь руку подняла. Это все только
Брунетти был итальянец и хорошо представлял себе, как легко женщина переходит от слов к делу, когда речь идет о детях.
— Ты позволишь задать несколько вопросов личного свойства?
Она устало вздохнула, понимая, к чему он клонит, и покачала головой.
— Вас ни разу никто не пытался шантажировать?
Вопрос оказался не такой уж страшный.
— Нет, ни разу. Ни меня, ни Флавию, по крайней мере она мне ничего такого не рассказывала.
— А дети? Как ты с ними — ладишь?
— Еще как! Виттории восемь лет, а Паоло уже тринадцать, так что он-то по крайней мере наверняка кое о чем догадывается. Но опять-таки, Флавия им никогда ничего не рассказывала, ничего такого вообще не говорилось, — Она пожала плечами и развела руками — этот жест, совершенно не итальянский, выдавал стопроцентную американку.
— А что же дальше?
— Ты насчет старости? Как мы будем с ней сидеть вдвоем и пить чаек в кафе Флориана?
Нет, это куда более мирная картинка, чем та, что рисовалась его воображению, — но хватит и этой. Он кивнул.
— Понятия не имею. Пока я с ней, я не могу работать, так что мне придется делать выбор.
— А что за работа?
— Я археолог. Китаист. Это и свело нас с Флавией. Я помогала устраивать китайскую выставку во Дворце Дожей. Начальство пригласило ее, потому что она пела «Лючию» в «Ла Скала». А потом ее позвали на презентацию. А после выставки мне пришлось вернуться в Сиань на раскопки. Нас там только трое, европейцев. А меня уже три месяца как нет, и надо возвращаться, иначе мне найдут замену.
— Глиняные воины? — Он увидел, как наяву, терракотовые статуи с выставки, у каждой — свое лицо, похожее на лицо живого человека.
— Это только начало, — объяснила она. — Там их тысячи, больше, чем мы себе представляли. А к сокровищам центральной усыпальницы мы даже не приступали. Такая волокита с властями! Только осенью нам выдали разрешение на вскрытие центрального кургана. Судя по тому немногому, что я видела, это будет важнейшее археологическое открытие со времен старины Тутанхамона. Да и он покажется пустяком рядом с тем, что мы откопаем.
Брунетти всегда считал исследовательскую страсть досужей выдумкой литераторов, стремящихся изобразить ученых более человечными. Но теперь понял, что ошибался.
— У них даже простая утварь — совершенно потрясающей красоты, даже мисочки, из которых ели рабочие.
— А если ты не вернешься?
— Если я не вернусь, то лишу себя всего этого. Не славы, нет. Она принадлежит китайцам. Но возможности видеть эти предметы, прикасаться к ним и ощущать связь с теми людьми, что когда-то их сделали. Если я
— А оно для тебя важнее, чем вот это? — он обвел рукой гримерку.
— Нечестный вопрос. — Она тоже повела рукой, охватывая этим широким жестом и грим на столике, и костюмы, висящие у двери, и парики на подставках. — Просто это — не мое будущее. Мое — это горшки да черепки, останки цивилизации, существовавшей за тысячи лет до нас. А Флавия — она вся тут, посреди всего этого. Лет через пять она станет лучшей вердиевской исполнительницей в мире. Для меня тут вряд ли будет место. Сама она этого еще не поняла, но я же говорила, что она за человек. Она никогда не думает вперед — пока все не произойдет само.
— А ты уже подумала?
— Разумеется.
— И что же ты намерена делать?
— Погляжу, чем все это кончится. — На этот раз ее жест охватил и ту трагедию, что разыгралась в театре четыре дня тому назад. — А потом вернусь в Китай. По крайней мере думаю вернуться.
— Вот как?
— Не «вот как», а вернусь!
— Разве он того стоит?
— Кто?
— Китай.
Она снова пожала плечами.
— Это моя работа. Дело, которое я делаю. И, в конце концов, это то, что я люблю. Не могу же я всю жизнь сидеть в гримерке, читать китайскую поэзию и ждать, пока опера окончится и можно будет жить своей жизнью.
— Ты ей пока не говорила?
— Чего именно она мне пока не говорила? — громким голосом вопросила Флавия Петрелли, театрально появляясь на пороге и захлопывая за собой дверь гримерки. Она прошлась по комнате, волоча за собой голубой шлейф — совершенно переменившаяся, ослепительная, исполненная нечеловеческой, невиданной Брунетти красоты. Не костюм, не грим сделали ее такой: они лишь подчеркивали то, чем она теперь стала. А перемена произошла внутри. Окинув взглядом помещение, она заметила и два бокала, и дружественность их поз. — Так чего же она мне пока не говорила? — повторила она вопрос.
— Что не любит «Травиату», — объяснил Брунетти. — Мне показалось странным, что она сидит тут и читает, когда вы поете, а она сказала, что это не самая любимая ее опера.
— А мне показалось странным увидеть тут вас, комиссар. Между прочем, я знаю, что она не очень любит эту оперу.
Значит, не поверила.
Он поднялся, как только она вошла. Она прошла мимо него, взяла бокал со столика, наполнила минеральной и осушила четырьмя большими глотками. Наполнила снова и отпила половину.
— Все равно что в сауне, под этими софитами. — Она допила воду и отставила бокал. — Так о чем вы тут беседуете?
— Он же сказал тебе, Флавия. О «Травиате».
— Вранье, — фыркнула примадонна. — Но все равно времени нет с вами болтать. — Повернувшись к Брунетти, она сказала голосом, звенящим от ярости и звучным, какой всегда бывает у певцов после выступления: — Не будете ли вы так любезны удалиться из моей гримерной? Мне надо переодеться к следующему действию.
— Конечно, синьора, — ответил он, весь предупредительность и раскаяние.