Смерть в Лиссабоне
Шрифт:
— Почему вас так волнует это дело, герр штурмбанфюрер?
— Она моя знакомая.
— Близкая?
— Она долгие годы являлась хозяйкой баров и клубов в Берлине. Ее многие знали.
— Я спрашиваю о вас лично.
— Я знал ее достаточно хорошо, чтобы быть уверенным, что она не позволила бы себе ничего лишнего.
— Учитывая то, чем она занималась, это возможно.
— Я знал ее и до войны. Она всегда была такой.
Принесли папку с делом. Граф взглянул на фотографию и вспомнил женщину.
— Да-да, я ее знаю, — сказал он. — В чем душа держится. В первое
— Три недели?
— Случай-то серьезный. Она помогала переправлять евреев, прятать их в товарных вагонах, на которых мебель перевозят.
— А после трех недель?
— Ей повезло. Если бы ее дело в суде попало к Фрайзеру, ее бы повесили. А так упекли в Равенсбрюк, пожизненно.
Фельзен предложил ему еще одну сигарету, которая была принята. Сигареты были американские — «Лаки страйк», привезенные им из Лиссабона. Он отдал Графу всю пачку, прибавив к этому еще одну — из кармана. И сказал, что может добыть ему целый ящик и даже два. Граф кивнул:
— Зайдите в обед, я закажу вам пропуск.
Раздобыть машину оказалось нетрудно, чего нельзя было сказать о бензине — он стоил ему целого дня хлопот и вдобавок еще двух ящиков сигарет. Он мог бы добраться до Фюрстенберга на поезде, но, как ему сказали, от станции до лагеря было довольно далеко, а на попутный транспорт рассчитывать не приходилось.
Вечером на черном рынке, что располагался позади сгоревшего здания рейхстага, он купил четыре плитки шоколада. Спал он в ту ночь плохо — лежал в роскошной кровати в своем номере отеля «Адлон», пил стакан за стаканом и витал в облаках, измышляя планы спасения Эвы — один бредовее другого. Он так и видел себя и ее поднимающимися на борт самолета и летящими из разбомбленного Берлина к синему морю, широкой Тежу и новой жизни в Лиссабоне. Никогда еще с самого детства ему так не хотелось плакать, и он, взрослый мужчина, давился слезами.
Наступившее утро было безоблачным. Все шестьдесят километров на север от Берлина простирались пустынные замерзшие поля. Низкое зимнее солнце не могло растопить серебристый иней, покрывавший деревья. Глаза у Фельзена были красные, веки жгло; в животе бурчало, он мучился кислой отрыжкой, но умудрялся сохранять некоторую толику героического запала прошлой ночи.
Припарковавшись у ворот лагеря, он прошел за колючую проволоку к низким деревянным баракам. Его впустили в один из бараков, в помещение, где в четыре ряда стояли деревянные скамьи. Прошел час. Потом другой. Посетителей, кроме него, не было. В помещение никто не входил. Сидя на скамье, он все время пересаживался на ней, ловя солнечные лучи, чтобы согреться.
Только в обед в помещение вошла женщина-охранник в серой шинели и фуражке. Фельзен вскочил, чтобы обрушить на нее поток жалоб, но тут заметил за ней фигуру в полосатой, не по размеру, арестантской робе с зеленым треугольником на груди. Охранник указала арестантке на Фельзена и подтолкнула к скамье. Голова у той была обритой, двигалась она механически, как солдат на плацу.
— У вас десять минут, — предупредила охранник.
К
— Ты приехал, — сказала она бесстрастно, усаживаясь рядом.
Он протянул ей руку. Она сжала сморщенные, черные, как обезьянья лапка, пальчики у себя на коленях. Он отломил ей кусочек шоколада. Она проглотила его мгновенно и целиком, не жуя.
— Знаешь, — сказала она, — раньше мне все снилось, что у меня выпадают зубы. Такой повторяющийся кошмар. Мне объяснили, что это значит, будто я беспокоюсь о своих деньгах. Но я-то знала, что это не так. Деньги меня никогда особенно не заботили. В отличие от тебя. Я знала, отчего меня приводит в содрогание потеря зубов: я видела этих беззубых деревенских баб, которые и на женщин-то уже не похожи. Но у меня еще осталось восемь зубов, Клаус, и я еще жива.
— Что у тебя с руками?
— Я шью гимнастерки, с утра до вечера, каждый день. А руки — это от краски.
Она взглянула на его руку, все еще протянутую к ней, перевела взгляд на его лицо. И покачала головой.
— Я собираюсь…
— Это мой обеденный перерыв, Клаус, — резко прервала его она. — Дай мне еще шоколада. Вот все, что мне сейчас нужно и что меня интересует. Не надежды, не обещания и, уж конечно, не всякие там сентиментальные излияния. Только шоколад!
Он отломил еще кусок от плитки и протянул ей.
— И не надо тратить зря время, — сказала она. — Я думаю, ты приехал объясниться? Да, ты меня видел тогда вечером в Берне. Эта свинья Лерер… идиот несчастный. Помнишь, я предупреждала тебя о нем, помнишь?
— Но почему Лерер?
— Я знала его. Знала еще до тебя, давным-давно. Он был частым гостем во всех моих клубах. А однажды вечером он спросил меня, не знакома ли я с кем-нибудь, кто знает языки, деловым, энергичным, предприимчивым человеком. Вот так все и вышло. Тебе еще повезло. Если б он не услал тебя в Лиссабон, ты бы, наверно, сейчас в Дахау был. А так все оказались в выигрыше: Лерер удалил тебя, а благодаря моей связи с ним за мной не очень уж пристально следили.
— Но как ты могла ничего не сказать мне?
Он был зол. Он глядел в ее измученное лицо с ввалившимися глазами, на ее желтые, еще сохранившиеся зубы, сейчас испачканные шоколадом, на ее бритую голову, на шрамы. Она видела, что он злится.
— Дай еще шоколада! — сказала она, не удостаивая ответом этого человека в форме СС, пособника СС, делавшего сначала для них вагонные сцепки, а потом скупавшего вольфрам и поставлявшего его СС с тем, чтобы нацистская машина могла работать без перебоев. И он спрашивает, почему она не говорила ему?