Смерть внезапна и страшна
Шрифт:
– А каким ущербом грозило бы ему обвинение в нарушении правил приличия?
– Куда меньшим, чем ей. Никто из респектабельных лиц ей не поверил бы, не имея других свидетельств, помимо ее собственных слов. Его репутация безупречна.
– Так что же тебя смущает? Твой клиент невиновен, и у тебя есть шанс добиться оправдания.
Оливер не ответил. Небо поблекло, свет тускнел, краски густели, а по траве ползли тени.
– Ты сделал что-то плохое? – спросил Генри.
– Да. Я не знал, что мне еще делать… Увы, боюсь, что ты прав.
– И что же именно ты натворил?
– Я в клочки разорвал
– Неужели? – кротким голосом проговорил его отец.
– Не знаю. Возможно, – яростно бросил Оливер. – Дело не в этом! Грязными пальцами, без всякого уважения, я прикоснулся к мечтам этого человека! Я выволок на публичное обозрение самую драгоценную вещь, сокрытую в глубине его души, и замарал ее своими уродливыми сомнениями. Я просто ощущал, как ненавидела меня публика и присяжные, но сам осуждал себя еще сильнее! – Он резко расхохотался. – Лишь Монк испытывал ко мне равную ненависть. Выходя из зала, я опасался получить от него пощечину. Он побелел от ярости. Одни только его глаза могли испугать кого угодно! – С дрожащим смешком адвокат вспомнил этот позорный момент на ступеньках Олд-Бейли, разочарование и недовольство собой. – Я думаю, если бы он рассчитывал, что сможет уладить последствия, то убил бы меня на месте за то, что я сделал с Бэрримором и репутацией Пруденс. – Он умолк, мечтая услышать слова утешения или поддержки.
Генри наблюдал за ним ясными печальными глазами. На лице его была видна любовь к сыну и желание защитить его, но не было всепрощения.
– А этот вопрос действительно следовало поднять? – спросил он.
– Конечно же! Она была весьма интеллигентной женщиной, и ни одна дура не могла бы предположить, что ради нее сэр Герберт оставит свою жену и семерых детей и погубит свою карьеру в общественном финансовом смысле! Это невозможно!
– А что заставляет тебя думать, что она верила в это?
– Письма, черт побери! Они… И почерк принадлежит ей. В этом нет сомнения, его удостоверила ее сестра.
– Тогда, выходит, ты имеешь дело с женщиной, которую мучили две противоположности. Она была одновременно рациональной, отважной и умелой и вместе с тем лишенной здравого смысла и даже чувства самосохранения? – предположил старший Рэтбоун.
– Выходит, что так.
– Так в чем же ты обвиняешь себя? Что заставляет тебя испытывать подобное недовольство собой?
– Я разбил мечту: лишил Бэрримора самого ценного достояния, разочаровал множество людей, и в первую очередь Монка.
– Ты заставил их усомниться в ней, – поправил его сэр Генри. – Но не лишил их мечты… пока еще.
– Нет, ты не прав. Я заставил ее обаяние померкнуть. Они никогда
– Ну, а что о ней думаешь ты сам?
Оливер надолго задумался. Скворцы наконец примолкли. В сгущающейся тьме еще сильнее сделалось благоухание жимолости.
– Я полагаю, что в этом деле кроется нечто весьма важное, но что – мы пока не знаем, – ответил адвокат наконец. – И я не только не знаю, что именно, но даже не представляю, что и где надо искать.
– Тогда верь своей совести, – донесся из полутьмы уютный и привычный голос его отца. – Если ты не знаешь обстоятельств, ничего иного не остается.
Весь следующий день Ловат-Смит представлял суду персонал госпиталя, подтверждавший профессиональное мастерство Пруденс без малейшей нотки сомнения. Пару раз глаза его, блеснув, обращались к Рэтбоуну. Он знал цену всем этим эмоциям. Не следовало и надеяться, что столь опытный юрист допустит ошибку. Он по очереди извлекал из сиделок свидетельства восхищения, которое Пруденс испытывала к сэру Герберту, сведения о том, что этот врач и его первая помощница несчетное число раз оставались вдвоем, о явной близости в их взаимоотношениях и о несомненной преданности покойной главному хирургу.
Оливер сделал все возможное, чтобы смягчить эффект этих показаний. Он доказывал, что свидетельства о чувствах сестры Бэрримор к Стэнхоупу отнюдь не доказывают его отношения к ней и что хирург не обращал на нее личного внимания, ограничиваясь профессиональными вопросами, и уж тем более не поощрял ее. И с возрастающей неприятной уверенностью он ощущал, как теряет симпатии зала. Герберта было нелегко защищать: сам по себе этот человек не вызывал приятных чувств. Хирург казался чересчур спокойным, и в нем слишком сильно проступала привычка распоряжаться своей и чужой судьбами. Он привык иметь дело с людьми, отчаянно нуждавшимися в его услугах, чтобы облегчить телесную боль и просто продолжить свое физическое существование.
Адвокат гадал, не скрывает ли на самом деле эта невозмутимая маска испуг. Понимает ли подсудимый, насколько он сейчас близок к петле палача и к той боли, которая завершит всю его жизнь? Лихорадит ли ум его… не повергает ли воображение тело его в холодный пот? Или он просто не верит, что его может ждать подобная участь? А может, и в самом деле его укрепляло сознание собственной невиновности?
Так что же действительно произошло между ним и Пруденс?
Рэтбоун зашел довольно далеко в своих речах о романтических заблуждениях убитой. Он читал на лицах присутствующих осуждение и понимал, что дальше предположений идти не следует. Ему все время вспоминались слова отца: «Следуй своей совести».
Но адвокату не следовало ссориться с Монком. Это было излишне. Он отчаянно нуждался в его услугах. Чтобы спасти сэра Герберта от виселицы, а тем более сохранить его репутацию, нужно было обнаружить истинного убийцу Пруденс Бэрримор. Но Оливер не смог даже заставить зал усомниться в виновности хирурга. Один раз он даже уловил в собственном голосе острую нотку паники, когда, поднявшись, чтобы подвергнуть очередную свидетельницу перекрестному допросу, ощутил выступивший на теле пот. Ловат-Смит не мог не заметить этого; он чувствовал, что побеждает, как чует добычу гончая.