Смерть зовется Энгельхен
Шрифт:
О Ладиславе Мнячко
…Машина мчала нас по удивительно веселой горной дороге, широкой, предупредительно выстланной асфальтом. Она мягко огибала зеленеющие еще листвой и хвоей холмы. И, кажется, слышен был даже тяжеловатый топот спускающихся гурьбой по откосу богатырских елей и важных — в позолоте — дубов. Машина останавливалась, притормаживала на центральных улицах, на площадях городов, у новехоньких сел, заводских селений, что с такой независимостью поглядывали на проезжих всей современностью своих прямых линий и ярких красок. Здесь и тротуары, и витрины магазинов выглядели не хуже пражских, братиславских. И прохожие одеты были, как в столицах.
Машина замедлила ход у одного завода — он еще только что выкарабкался из земли, хватаясь за нее огромными лапищами кранов; она задержалась у другого завода — тот уже гудит, дымит и дышит всеми своими трубами. Она оставила позади третью или пятую
По стоптанным веками каменным ступеням, по трухлявым от времени деревянным лесенкам надо подняться наверх, чтобы вдруг воочию представить себе, как, становясь на гранитные ходули скал и крепостных стен, феодалы этой земли, а затем австрийские, венгерские губернаторы, в общем маленькие людишки, обладавшие лишь одним умением приобретать, — как они столетиями выращивали в себе надменное чувство своего превосходства. И отсюда уверенность в своем праве владеть.
Теперь машина стремительно мчится по долине обратно, потом за поворот, вниз, вверх. А у руля сидит невысокий, широкоплечий, мрачноватый человек. С проседью, средних лет. Он расстегнул ворот рубашки, откинул пиджак на заднее сиденье. То и дело переводит острый взгляд серых глаз с дороги на пригорок, на лес, на синеющий вдали перевал и как бы равнодушно бросает:
— Вон там воевал наш отряд…
— А там, видите? Памятник, братская могила. Наши и ваши. Вместе.
— А здесь немцы выжгли все. Ни одного дома в селе не оставили. Это… — своим упрямо выдвинутым вперед подбородком он показывает на почти городские строения, — это тоже новое!
Слова его звучат суховато. И борозды морщин, четко просеченные по всей ширине лба, от уголков глаз к щекам, от ноздрей к опущенным углам изогнутых губ, казалось, говорят только о порывистой решительности, о резкости характера этого человека. А человек этот — Ладислав Мнячко, известный писатель Словакии. И Чехии, конечно.
Но как хорошо, что совсем недавно я прочитала его небольшой лирический очерк. Такой сдержанный, нежный и печальный. Рассказ о старой усталой матери партизана. Она так и не смогла узнать, где похоронен ее сын. Приехала издалека и поздней ночью встретилась писателю у братской могилы. А может быть, единственный ее здесь?..
Как хорошо, что я прочитала еще один его рассказ. Тоже раздумчиво-печальный. На сей раз о простом молодом парне, что любил свой родной городишко, вместе с воинами Советской Армии прорывался к нему, песню о нем пел, мечтал о нем, пронес свою мечту сквозь десятки боев до самой границы, а здесь, на границе, погиб. И, может быть, потому, что над мечтой его любили посмеяться ребята из полка, она незаметно приросла к их сердцам. А когда война забросила одного из них, рассказавшего эту историю, в тот самый городок и он застал там развалины, эта мечта друга не дала ему уйти. Упрямое, горьковатое чувство мужской дружбы заставило его остаться здесь же, чтобы восстанавливать и строить.
И еще очень хорошо, что недавно мне довелось прочитать роман Ладислава Мнячко со странным названием «Смерть зовется Энгельхен». Закрыв последнюю страницу этой книги и вернувшись по привычке к первой, я, по правде говоря, удивилась, что ее назвали романом. Мне послышалась в ней страстная, раздраженная и добрая, непримиримая и любящая, озадаченная и утверждающая исповедь человека с чувствительнейшим, обнаженным нервом гражданской совести. Я услышала в ней подлинный рассказ партизана, раненного в последней схватке с фашистами в позвоночник, но все-таки выжившего. Его разбил паралич, но, может быть, вынужденный покой особенно остро дал ему ощутить, опять-таки совестью, все, что было, все, что происходит вокруг, все, что может еще случиться. И рассказывает он об этом, иногда воспроизводя событие, иногда страстно убеждая себя, других, иногда лишь намекая на то, что нет уже силы изображать, иногда вдаваясь в детали, о которых можно бы и не говорить. Его гложет ни на минуту не затихающая боль о былом: о бессмысленной гибели русского парня — командира отряда, — с которым он делил горе и счастье тех великих дней отмщенья; о сожженном немцами хуторе, который пришлось после долгой стоянки отряда оставить. Потому что война требовала. Потому что кольцо преследования сжималось. Потому что в чем-то ошибались. А фашисты палили, вешали, бросали собакам на растерзание беззащитных людей. Тех, кто месяцами, не заботясь о своей судьбе, давал партизанам ночлег, пищу, человеческое тепло.
Рассказывающего мучит
Кто-то поддался доверчивому чувству землячества, доброте душевной. Кто-то на миг позабыл о долге. Кто-то не понял коварства врага и не представил себе всю силу его жестокости. И след отряда был обнаружен. И те, кто укрывал его, погибли. А те, кто зверствовал, кто предал его, остались жить. Близко ли, далеко ли, но они живут. Рассказывающего заставляют метаться по постели, взрываться, мучить врачей, сестер точно обрушивающиеся на него волны воспоминаний о трагической судьбе женщины, молодой, красивой, умной. Она отдала борьбе нечто большее, чем жизнь. Она отважилась пойти на многое для того, чтобы заслужить доверие врага, чтобы выведать его тайны, чтобы помочь уничтожению «энгельхенов». Она дожила до победы, но не смогла пережить то, что мучило ее изнутри. И покончила с собой. А те, кто истоптал ее душу, кто пытался затоптать душу народа, те, кто волкодавами гонялся за мечущимся по горам партизанским отрядом, такие, как кровожадный Энгельхен — Ангелочек — из небольшого немецкого музыкального городка, — они живы И что не менее плохо: где-то рядом существуют еще те мелкие растленные душонки, которые ради самосохранения, ради наживы прислуживали этому самому Энгельхену.
Кое-кто из них в жестокости, в коварстве ему не уступал. И не все они при виде новой власти разбежались. Ведь не случайно в самом начале книги рассказано о том, как первым заторопился выдать себя за спасителя раненого партизана — «С дороги! Раненый герой!» — именно тот, кто еще вчера сотрудничал с врагом.
Усердно прославляя героя-партизана, этот оборотень пытался под шумок прошмыгнуть вместе с ним в новую жизнь. Он же, вооруженный уже словами «товарищ», «народная власть», решается позднее прийти к партизану в госпиталь за рекомендацией. Он еще не раз попытается втереться в доверие, будет кричать о своей преданности новому строю, будет, быть может, «правильней», чем герой, повторять прописные истины, найдет доверчивых… А доверчивость… История партизанского отряда еще раз напоминает, к чему однажды привела доверчивость тех, кто верил только словам.
Вот о чем день и ночь тревожился партизан, вот что он перебирал в памяти, вот что заставляло его в бешенстве ощупывать свои безжизненные ноги. Но к ним должна вернуться жизнь. Она возвращается — и человек вновь обретает силу. Потому что борьба еще не закончена. Потому что фронт проходит сейчас не по прямой и видимой простому глазу линии окопов, воинских построений, географических пунктов, а по часто извилистым, скрытым линиям человеческих душ.
Есть книги, которые читаешь и радуешься — до чего же в них точен глаз художника, до чего играет у него теми своими оттенками слово, как он умен, как владеет мастерством, композицией, образом. Но есть такие книги, прикасаясь к которым вы после первой же страницы обо всем этом забываете. С вами заговорил человек. Заговорил о своем, о жизненном. И вместе с тем о том, что волнует вас. Он так занят выяснением для себя, для всех чего-то самого важного, что и вас подымает волна его беспокойства, его встревоженной совести, его откровенности, его самоотверженного желания во что бы то ни стало оградить сегодняшних людей от испытаний, оградить высоким молом своего собственного жизненного опыта. Он не боится повторений, он забывает о многом таком, чего требует ремесло писателя, и, слушая его, вам тоже не до ярких пятен искусства.
…Строгий водитель лихо идет на подъем. Не глянув на указатель дорог, он уверенно сворачивает на ту из них, что ведет через самый живописный изгиб гор. Они отливают сейчас на солнце всеми оттенками зелени, золота, багрянца. Строгий водитель снова кивает на развилок перевала: «Вон там проходил наш отряд…» И я отчетливо представляю себе, как шагают между деревьями по откосу, как прислушиваются к каждому шороху снизу, сверху измученные люди. И среди них — сам Ладислав Мнячко, юный еще, наверное, озорной, без этой седины в глазах. Представляю себе командира отряда, резковатого и справедливого русского парня Николая. Его разорвало на глазах у писателя. Представляю ужас парнишки-соратника, который по доверчивости душевной оказался виновником гибели собственного отца, подпольщика-антифашиста. Представляю себе молодую красивую женщину, пробирающуюся в отряд: она любила, ее любили, и ей пришлось дать сжечь в себе все дорогое, все чистое, чтобы могли расти, греться на солнце, не бояться огня фашистских пожарищ вот эти энергичные города, заводские поселки, села. Их здесь в Словакии густо нанизали на бетонные нити убегающих из-под колес машины дорог. А в них — люди.