Смоковница
Шрифт:
Иногда и молла Сулейман, постукивая палкой, проходил мимо сверкающего под солнцем, крытого алюминием фургона; остановившись под окнами Мамедаги, выходящими на улицу, он поднимал свою палку, стучал по стеклу, вызывая мать Мамедаги, и, уставившись женщине прямо в глаза своими страшными, увеличенными стеклами очков глазами, говорил:
— Сакина-баджи[38], машаллах! Машаллах! У тебя хороший сын! Да не сочтет аллах его лишним для тебя. Пусть будет счастлив!
И Сакина-хала с тайной тревогой бормотала:
— Большое спасибо, ай молла! Долгой
Боялась Сакина-хала, что молла Сулейман сглазит Мамедагу. Утром она варила в медном казане бозбаш и прямо в нем отправляла молле Сулейману — это было нечто вроде взятки.
Было у моллы Сулеймана два сына, и оба сидели в тюрьме. Один во время войны попал в плен и перешел на сторону фашистов, а другой изнасиловал пятнадцатилетнюю девочку-армянку.
Сакина-хала была довольна своим сыном. В прошлом году Мамедага по-шахски выдал замуж свою сестру. Теперь у Солмаз был хороший дом, семья, да и в мужья хороший человек попался. И все-таки Мамедага вызывал постоянное беспокойство у Сакины-хала. Во-первых, Сакина-хала волновалась за сына, когда он бывал в отъезде, а во-вторых, время шло, а Мамедага никак не женился. Сакина-хала прочила ему лучших девушек квартала, но Мамедага не только думать, но и разговаривать об этом не хотел. Сакина-хала знала, что, если сын скажет «да», она приведет ему в жены самую достойную девушку квартала из самой почитаемой семьи. Даже их сосед, управдом Керим, несколько раз намекал, что зря, дескать, Мамедага ходит холостым. А у управдома Керима дочка — украшение всего квартала; днем она работает в библиотеке, вечером учится в институте…
В эту удивительную летнюю ночь Мамедага вдруг вспомнил свой квартал, дом, тутовое дерево перед Узким тупиком, и почему-то ему показалось, что его отделяют от дома не два часа езды, а долгие дни дороги; ему показалось, что квартал его и снежные горы милиционера Сафара очень-очень далеки от песчаного морского берега Загульбы. И, обращаясь к Сафару, который давно уже раскаивался в сказанном и, прислонившись к стойке, стоял, смущенно обмахиваясь фуражкой, Мамедага спросил:
— Так ты говоришь, хорошо сейчас в горах?
Лицо Сафара просияло: так просто и легко было исчерпано это тягостное недоразумение между ними. Он с радостью воскликнул:
— Клянусь тобой, гага, там сейчас такая красотища! Ну просто слов нет!..
Помолчав немного, он сказал совсем иным, будничным и служебным голосом:
— Кажется, к тебе клиенты идут.
И привычным движением надел фуражку на голову. Всматриваясь через дверь в людей, подходивших к фургону, милиционер Сафар явно помрачнел:
— Паршивец такой, опять, кажется, напился…
И тотчас в фургон поднялись двое — толстый и худой, распространяя вокруг себя резкий запах спиртного.
Увидев перед собой толстого парня, Мамедага сразу же узнал его. А Мирзоппа, косо взглянув в сторону милиционера Сафара, равнодушно посмотрел на Мамедагу, на деревянного зайца, лису, медведя, льва, неведомого зверя и вдруг рассмеялся:
— Шикарно живете!
Он вытащил из кармана мятую пятерку и шлепнул ею по стойке:
— Пятьдесят пуль! Стреляем до утра!
Приятель толстого, худой парень,
— Постреляем!
Мамедаге стало ясно, что Мирзоппа его не узнал, но не это было важно сейчас, а то, что Мирзоппа пьян; поскольку речь шла о ружьях с пулями, хотя это пули для тира, со щеточкой, то будь на месте Мирзоппы родной брат Мамедаги, он и ему не позволил бы стрелять в пьяном виде.
Прищурив набухшие веки, Мирзоппа посмотрел на деревянного зайца и громко рассмеялся:
— Да здесь и вправду шикарно! И чего мы до сих пор сюда не заходили?
Мирзоппа взглянул на худого, и худой снова поднял обе руки вверх и снова ответил кратко:
— Постреляем!
— Дай-ка нам, брат, ружье, но чтоб оно стреляло без обмана! — сказал Мамедаге Мирзоппа.
И, конечно, в другое время сказавший такие слова Мамедаге вылетел бы из тира, как пуля со щеточкой вылетает из ружья. Но Мамедага умел держать себя в руках, когда надо пропустить мимо ушей обидное слово. И сейчас, глядя прямо в жирные глазки Мирзоппы, он спокойно ответил:
— Постреляете в другой раз. Я уже закрыл тир.
— Что это он сказал? — Мирзоппа взглянул на худого, мол, что за глупости мы выслушиваем! — Давай живее ружья и пули!
Худой был в состоянии только еще раз поднять руки и крикнуть:
— Постреляем!
— Не постреляете! — сказал милиционер Сафар.
— А ты заткнись! — бросил Мирзоппа милиционеру Сафару и провел рукой по горлу. — Я тобой сыт во как! Куда ни пойду, всюду прешься за мной. Отвяжись!
Милиционер Сафар фуражкой отмахивался от запаха водки, заполнившего фургон.
— Эх, Мирзоппа, не желаешь ты быть человеком! — сказал он. — На ногах ведь не стоишь, где уж тебе стрелять.
Мирзоппа достал из кармана еще одну мятую пятирублевку и шваркнул ею о стойку:
— Деньги плачу! Сто пуль давай!
Худой снова промитинговал руками и выкрикнул свой лозунг:
— Постреляем!
— Не постреляете, — повторил милиционер Сафар.
Мирзоппа почесал свою жирную волосатую грудь, выпиравшую из расстегнутой рубашки, и хмуро пробурчал:
— Разве я не сказал тебе — отвяжись? Чего тебе надо, а? Денег не хватает — могу дать!
Удивительное свойство Мирзоппы — сказать самое обидное для человека. От злости милиционер Сафар даже охрип:
— Я за всю свою жизнь не съел и крошки хлеба, добытого нечестным путем! За всю жизнь я ни разу даже краешком глаза не заглядывал в чужой карман. Я всегда был честным, жил по правде и буду так жить всегда.
Мирзоппа с ненавистью смерил милиционера Сафара с ног до головы:
— То-то ты так и живешь!
Милиционер Сафар, надев фуражку, подошел к Мир-зоппе вплотную:
— Как я живу, ну? Как живу?!
Мирзоппа, не отвечая ему, обернулся к Мамедаге:
— Быстро! Каждому ружье и сто пуль!
Мамедага никогда не предполагал, что однажды, да еще в такую удивительную летнюю ночь, он снова встретится с Мирзоппой. Сейчас ему казалось, что он совершенно забыл о Мирзоппе и, если бы не увидел его теперь, может быть, никогда бы и не вспомнил. Мамедага молча глядел на толстого парня.