Смотритель
Шрифт:
– За что?
– За то, что было открыто. Нам…
– Но послушай. Допустим, я понимаю, тебе был даден этот господин, – в голосе Павлова прозвучала плохо скрываемая ревность, и Маруся незаметно улыбнулась, – потому что ты человек не от мира сего, живешь прошлым, много знаешь… Ты вообще необыкновенная! Но я-то? Ну увидел мираж – так ведь вполне современный. Ничего запредельного в нем, в общем, не было. Такое запросто могло произойти и на самом деле.
– Разве ты не увидел свою мечту?
– Ну, допустим, увидел, – почти с неохотой признался Павлов. – Но почему я? И зачем?
Маруся еле слышно вздохнула.
– Может быть, для того, чтобы встретиться со мной? – с полувопросом-полуутверждением взглянула она
– Послушай, но зачем такие сложности просто для того, чтобы встретиться двум людям? Миллионы счастливых людей встречаются на земле без всяких видений прошлого и будущего.
– Возможно, – уклончиво ответила Маруся.
– Гораздо хуже то, что во всем этом есть ощущение несвободности, заданности какой-то. Я, честно говоря, только сегодня ее и не испытываю.
– Тогда давай еще раз попробуем раскрутить историю назад, раз сегодня мы свободны…
– Но разве мы сегодня?.. – В глазах Павлова застыло какое-то растерянное удивление.
– Это же все-таки монастырь, Сереженька. И у тебя в комнате еще три паломника. А у меня даже четыре.
– Надеюсь, хоть паломницы?
– Угу. Так вот, давай станем вспоминать все-все. Даже самое стыдное и плохое. И смешное.
– Достоевщина какая-то… ей-богу! – едва не чертыхнулся он.
Но, видимо, не зря в церковке на холме дышал, словно живой, темный лик чудотворной иконы, и признания, которые в другом месте и в другое время обычно даются мужчине и женщине с огромным трудом и стыдом, на этом озерном берегу вдруг свершались как-то тихо и просто. И им обоим становилось от этого все легче. И оба делались все ближе и ближе друг другу…
Когда луна стала незаметно таять и перестала уже отражаться в воде, Павлов, не выдержав, закурил. Спичка, как ей и положено, описала дугу, словно маленькая комета, и упала на землю, напоследок вспыхнув чуть ярче и осветив давно втоптанную в землю дешевую пуговицу.
Павлов вскочил, потом сел и неловко улыбнулся:
– Ну да. После того как мы с Ольгой… я нашел на полу… такой осколочек, наверное, оплавленная керамика. Она еще сказала, что это дешевка, фабрика какого-то Мелентьева или Мальцева, кажется. А я не выбросил, мне почему-то казалось, что так я смогу дольше удержать ее… Она ведь была всегда ничья, понимаешь?
– Расскажи мне еще раз про это имение. Такой луг с деревьями, напоминающий Рим, а садовый домик, наоборот, Швейцарию. Да?
– Да. Но его нет, нигде нет. Я же говорил, что объехал все…
– Есть-есть, только это неважно уже. Это, кстати, поместье Щербатского, буддолога. О господи! Взял, чтобы удержать… Я тоже взяла… пуговицу, кажется – чтобы удержать то состояние, что охватило меня тогда. Но ведь удержать невозможно ничего. Мы оба ошиблись, и теперь оба…
– Что ты говоришь?! Что две какие-то фигульки способны вызывать фантомы? Мы же не в Средневековье, Маруся! Я понимаю, что во всех этих ставших ныне такими модными магиях есть какая-то доля истины. Но не настолько же! Подумаешь, буддолог! Да хоть маг и алхимик!
– Дело не в нем. Дело в нас самих. А теперь уже и не в нас. И еще в том, что мы разные. Будто принадлежим к разным мирам… Понимаешь, ты оттуда, из города. Ты рассудок, ночь, запад… А я каким-то образом здесь… Мне очень трудно это объяснить, но я чувствую, что мы не можем соединиться совсем, каждому свое…
– Что-то я перестаю тебя понимать, Маруся! Давай плюнем на все, на все эти пуговицы, осколки, имения! Да, хочешь, я совсем брошу все эти свои шубы. И яхту. И все. Это же ерунда, по большому счету. Давай только любить друг друга и быть счастливыми! Какая разница, каким путем это счастье нам досталось.
– А собаки? – еле слышно ответила она.
– Ну, будут две собаки, что, не прокормим, что ли?
– Хотела бы я увидеть их обеих. Вместе.
– Как рассветет, поедем сразу к тебе, дождемся Вырина, а потом приедем в город, где сидит
– Это ты говоришь сейчас, здесь. И это правда. А как только мы окажемся снова там, все снова станет сложнее, непонятнее… покажется невозможным, – Маруся решительно встала, и платок снова вспыхнул на ней синим, но на этот раз лунным огнем. – И все-таки мы должны, иначе…
– Иначе я сойду с ума, честное слово! – рассмеялся Павлов, подхватил Марусю на руки и понес к машине.
Он шел мимо тропинок, ведущих всегда вверх, мимо финского домика, мимо ворот, куда солнце попадает во время вечерних часов и заливает пространство за ними слепящим светом вечности, и уже у самого выхода на дамбу на миг ему почудилось, будто где-то в камышах промелькнула серая тень. Кавказец у сторожки взлаял испуганно, и снова все стихло. И Павлов не ощущал уже ничего более, кроме жаркого Марусиного дыхания у него на щеке.
Дамба тихонько раскачивалась под ногами, и синие райские ворота на этот раз показались Павлову крыльями огромной неведомой бабочки.
Средисловие
Но пока всевозможные и даже невозможные представители рода папильонов летают над опьяненными головами героев, хорошо было бы все-таки уточнить, чем же они умудрились так опьяниться – или, иными словами, почему же русский человек, начиная безграничной свободой и любовью, заканчивает, как правило, тиранией и ненавистью? Вопрос, на первый взгляд, странный, но корень его тоже имеет самое прямое отношение к виновнику – или, точнее, виновникам этого вопроса. Кто, как не любитель бабочек и девочек, едва ли не половину жизни потратил на то, чтобы развенчать, сокрушить и уничтожить не только бедного, бесталанного, хотя и во многих дальнейших русских бедах повинного поповского сынка [65] – но и титана, предсказавшего эту самую тиранию? [66] Хорошо, пусть, эстет в нем не принимал иную эстетику, читатель – манеру письма, философ (конечно, с этим труднее, но все же сойдемся на том, что любой писатель – философ) – идеологию, преподаватель – тематику. Но откуда же такая ненависть, такая трата времени и сил? Вооруженный всеми достижениями двух минувших веков читатель сам с легкостью ответит на этот вопрос – не зависть, конечно, не ревность, а то бездонное зеркало по имени «Другой», в котором человек видит себя самого. И любителю специфической фауны и не менее специфического женского пола очень хотелось бы увидеть себя в этом зеркале равнозначным – то есть демоном-демиургом, показавшим пропасть, как общественную, так и личную, со всеми ее бесами. Но, увы. И дело не в том, что, предположим, личную пропасть он более или менее показал. Показал, правда, слишком красиво и, что еще более печально, эстетично; некрасивости, которой так боялся когда-то один из главных бесов, [67] тут можно было совсем не опасаться. Кто не помнит пару лет назад на выставке в Русском музее около портрета дочери Серебряковой – трогательно обнаженной полуподростка-полудевушки – неиссякающую толпу новых Гумбертов Гумбертов, большая часть которых таковыми, разумеется, себя только мнила. И наслаждалась.
65
Речь идет о Чернышевском и его романе «Что делать?» и романе Набокова «Дар».
66
Речь идет о Достоевском. беспощадной ясностью, недоступной в зеркале обыкновенном.
67
Речь идет о главном герое романа Достоевского «Бесы».